– Не гневи Бога. Тебя Господь великим даром наградил. Руки-ноги у всех есть, а такую икону один ты сумел написать.

– Этот дар я с радостью за руки-ноги отдал бы. И жил бы, как все добрые люди. Пахал бы, баржи грузил, – всё так же глядя в огонь, тусклым голосом говорил Григорий. – Я сколько раз во сне видел, как дрова на баню рублю, на вечёрках с девками в хромовых сапо гах пляшу. А очнусь…

Шуршали в костре, прогорая, сучья. Хрустела травой лошадь. Отец Василий – согбенный, будто придавленный горькими словами, молчал, не зная как утешить крестника. Спать легли в телеге, на сене. И тогда, глядя на небо, он заговорил:

– Ну женился бы, дети пошли. Нянчиться надо было бы с ними. Пошли бы раздоры и в душе нестроения, злость. Век бы такого святителя благочестивого не написал… Звёзды в небе тоже не разговаривают, и ног-рук у них нету. А вон какой чудный свет изливают на нас. Деревья на одном месте всю жизнь стоят, а тень дают, плоды.

– Самовар чай греет, тоже, скажешь, польза.

– А то нет? С мороза как хорошо горячего чайку испить.

Отец Василий молчком подгрёб уголья.

– Пожар-то зачем Он попустил? Сколь горя людям… – всё тем же деревянным голосом вопрошал Григорий.

– И пожар, и болезни, и засухи – это Божий плуг в сердце нашем разрыхляет окамененное нечувствие, чтобы в нём проклюнулись ростки любви. – Отец Василий приподнялся на локтях. – Ты видел степь после пожара? Черно, голо. А дождик прошёл, и все зазеленело, закустилось гуще прежнего. Горе очищает душу человеческую, как степь – огонь…

Григорий глядел в небо, думал о встрече с Дашей в церкви и как между ними упала на пол икона: «Нечаянно плечом задел, или это был знак святого духа Митрополита Московского?.. Сёмка – здоровый, рукастый… а я… обрубок… Мучилась бы со мной…».

Небо наискось рассёк светящийся след: «Господь спички об небо зажигает…», – улыбнулся сквозь слёзы. «Так вот и жизнь наша земная. Мелькнула и… бугорок с крестом», – вздохнул отец Василий.

22

В Самару приехали на другой день. Солнце уж закатывалось. Стуча колёсами, переехали мост через Самарку. От реки дохнуло на измаявшихся за день на жаре ездоков прохладой. На лошадях босые мужики волокли из-под берега на тележных передках осклизлые брёвна. Махали вожжами над конскими головами, орали. Концы брёвен чертили по песку глубокие борозды. С корзинами белья на коромыслах шли обочь дороги востроглазые девки. Шлёпали по белым икрам мокрыми подолами, смеялись звонко.

Ночевали отец Василий с Гришей на подворье у архиерея, в людской. Иконой святого Алексия владыка остался доволен. Троекратно расцеловал юного изографа. Велел дождаться воскресенья и быть на освящении Кафедрального собора.

В праздничное утро по холодку архиерейский служка с отцом Василием повезли Григория на двухколёсной тележке на площадь. Вышли на Соборную улицу и… опешили с раскрытыми ртами. В торце улицы, на площади, сиял луковицами куполов чудной красоты храм.

Высоко в небе Григорий углядел трепетавшую на солнце стаю голубей. Вспомнилось, как при пожаре вились в дыму голуби, мать вспомнилась. Он запрокинул лицо, глазами, полными слёз, глядел на купола. Исстрадавшаяся душа его устремилась в сверкающую высь. Затрепетала голубиным крылышком и, омытая божественной любовью, прянула на место под новую сатиновую рубаху.

На площади и вокруг изножья собора плескалось людское море. Рассекая толпу, осетрами проплывали военные и полицейские чины в блеске белых мундиров. Высверкивали стёклами театральных биноклей чиновники и дамы в цветастых шляпках. Ржавой сазаньей чешуёй колыхалось золото цепочек и перстней на купцах и их жёнах. Стайками плотвы жались на стороны мещане.

Щурились на купола приплывшие из-за Волги безбровые углежеги, рыбаки с просмолёнными ветром и солнцем лицами, ватаги бурлаков и плотогонов. Выделялась из толпы красными сарафанами державшаяся на особицу мордва. Со всех сторон нёсся разноязыкий гомон приехавших как на ярмарку башкир, чувашей, татар, казаков, киргизов… Вскидывали головы, глядели на пылавшие золотом кресты. И когда над площадью разнёсся звон почти девятьсотпудового колокола «Благовест», отлитого в Москве, восторг и трепет охватил людей, хоть краешком души коснувшихся величия и славы Того, кто был некогда предан, распят и умер мученической смертью. Этот общий восторг полнил гришино сердце, когда его везли сквозь толпу к входу в собор.

Перед началом праздничной литургии Григорий сидел в своей тележке под сводами храма, у колонны, откуда хорошо была видна икона святого Алексия, митрополита Московского. Каждый штрих, мазок кисти на лике святого он помнил глазами и сердцем. Самые сокровенные движения своей души отобразил в иконе. За время написания сроднился с ней. Казалось, будто вместе с митрополитом ездил в Золотую Орду уговаривать жестокосердного хана не ходить войной на Русь. И будто не икону, а самого немощного митрополита вызволял из горевшей мастерской. Теперь же глаза святого Алексия смотрели на него издали, поверх голов, будто прощались. И как ни окорачивал себя Григорий, сердце опалялось ревностью.

С щемящим душу чувством углядел, как перед иконой остановилась худая, в белом платке женщина, её поддерживал за руку румяный гимназист. Она долго глядела на лик святого. Из её размытых тихим безумием глаз лились слёзы: «Прости меня, Христа ради…».

Среди множества людей, подходивших к иконе, Григорий обратил внимание на одетого с иголочки, в белом костюме и белых туфлях господина лет сорока пяти. Он повернулся к иконе боком, и Григорий видел стриженый чёрный затылок, тонкую с позолотой трость в смуглой руке. Неожиданно и быстро он опустился перед иконой святого на колени. Истово и долго молился, будто не замечая толпившихся вокруг людей.

Когда он встал и повернулся, Григорий аж вздрогнул. Белый господин был не кто иной, как тот самый цыган, оборотившийся в глазах селезнёвских мужиков суслем. По лицу его ручьями катились слёзы. Старуха-побирушка с белыми галочьими глазами приложилась к иконе святого и, когда проходила мимо Гриши, с поклоном положила в тележку копейку. Люди шли и шли, молились, целовали его икону. Полный любви и прощения взгляд святого Алексия, над которым он так долго и упорно бился, пробуждал в людях жажду покаяния. И уже не ревность, а радость полнили сердце молодого изографа. На душе делалось благостно и легко.

…Началась служба. Григорий с помощью отца Василия выпростался из тележки и встал на пол. Теперь он видел одни ноги впереди стоящих. Но благостная радость в сердце не улетучивалась. «Миром Господу помолимся!..», – раскатывался, улетал под купол бас дьякона.

И Гриша молился вместе с миром, беззвучно шевеля солёными от слёз губами.

23

Император забылся под утро. Светозарные крыла подхватили его и понесли ввысь. Каштаны, дворец, татарская деревня на берегу моря пропали. Пронзительно-синее море умизерилось до размеров ложки с водой. И тут дорогу ему преградили множество эфиопов. Лица их были темны, как сажа, а глаза горели, будто калёные угли. Одни ревели как быки, другие лаяли как псы, третьи выли как волки. При этом развивали свитки, на которых были написаны все злые дела его.

Душу Александра Третьего охватил трепет. Он в страхе отворотился от жутких эфиопов и увидел двух светоносных ангелов Божьих в образах юношей невыразимой красоты. Лица их сияли. Взоры были исполнены любви, одежда сверкала как молния. Император обрадовался. Они подошли к нему с правой стороны. Один из ангелов, оборотясь к тёмным, вскричал: «О, бесстыдные, проклятые, мрачные враги рода человеческого, зачем вы смущаете и устрашаете душу, разлучающуюся с телом?! Но не радуйтесь, здесь не найдёте ничего. Есть Божее милосердие к душе Помазанника Божьего. И нет вам в ней части жребия».

Когда ангел перестал говорить, эфиопы задвигались. Подняли клич и молву. Стали показывать злые дела императора, вспоминать о пяти повешенных, загибать пальцы, перечисляя грехи – гордыни, раздражения, чревоугодия…