…Однажды, вернувшись из поездки раньше времени, она застала Георгия с женщиной из их же организации, Норой Алмаз.

Раньше Георгий показывал ей стеклянные трубки-детонаторы со свинцовыми грузами внутри, заполненные серной кислотой. Объяснял, что при ударе трубки лопаются, кислота проливается в бертолетову соль, смешанную с сахаром. Вспыхивает, взрывая гремучую ртуть с динамитом.

То, что увидела тогда Маша в спальне, было для неё равносильно взрыву этой самой гремучей ртути. В тот же день она съехала на другую квартиру, наплевав на конспиративный сценарий. Каров кинулся следом с объяснениями. Долго разглагольствовал о половой пропасти, разделяющей физиологические потребности и возвышенную любовь. Мария молчала. Она терпела его речи до момента, пока Георгий не обвинил в своём грехе… её же. Будто с её стороны было эгоистической жестокостью отказывать ему в удовлетворении физиологических потребностей. Тогда она закатила ему затрещину, от которой у Карова слетела с головы шляпа. В тот же вечер и написала отцу покаянное письмо.

Получив ответ, засобиралась домой. Каров падал на колени, умолял, грозился, хватал за руки: «Мы не можем тебя отпустить, ты слишком глубоко посвящена в наши дела… Как мне жить без тебя?». «Спроси у Норы», – отвечала она с ледяным бешенством.

Спиридон Иванович встретил дочь не хуже, чем евангельский отец блудного сына. Словом не обмолвился о побеге и деньгах. Вознамерился, было, собрать гостей, но Мария попросила не делать этого. Боль от «взрыва» не проходила. Отец взахлёб рассказывал про новые салотопни, возил показывать купленную паровую мельницу. Хвалился хлебным контрактом с англичанами. Маша слушала, вежливо удивлялась, иной раз переспрашивала. Желала, но не могла мысленно спуститься с вершин эсеровских идеалов борьбы, откуда отцовские салотопни, мельницы, амбары смотрелись оскорбительно грубыми. И сам отец в дорогом загвазданном сюртуке, в перстнях и всеобщем почёте больше не вызывал у неё трепетного преклонения.

«Не распушай перед ней перья, – осаживал себя Зарубин, натыкаясь на вежливое равнодушие. – Откуда в ней вышина такая взялась? Будто царица…». И… старался угождать дочери ещё пуще.

Маша и сама была бы рада вернуться к допетербургскому цветению души, «когда из сердца стихи лились и бескрылые грачата в высокой траве прыгали». Но приобщённость к кругу людей, присвоивших себе право выносить приговоры и лишать жизни великих мира сего, яд гордыни и цинизма выжигали её душу.

…Через две недели Спиридон Иванович отвёз дочь в Самару и поселил на Симбирской улице, в деревянном доме с резными наличниками о девяти комнатах, нанял прислугу. В одиночестве Мария то и дело возвращалась в мыслях к своему петербургскому житию.

Жалела селезнёвского учителя, который по одному её слову бросил всё и уехал за ней. Человек бесхитростный и робкий, он в ужасе отшатнулся от Карова и его друзей-бомбистов. Пытался отговорить и её. Но отчаялся, видя её безразличие к себе. Устроился корректором в газету. Женился на дочери дворника, у которого снимал угол. Жил, работал, гордился тем, что ходит по мостовым, где некогда «скакал» Медный всадник.

Мария Спиридоновна содрогнулась и в то же время обрадовалась, когда на пороге её дома появился сумрачный господинчик в чёрном, до горла застёгнутом пальто и по-гоголевски разделёнными на две стороны волосами. Дьячок, как тут же она окрестила гостя, передал ей письмо от питерских боевиков, помеченное внизу листа буквами «КВ», означавшими «Красный ворон». В послании содержалась просьба через Дьячка связаться с местными боевиками и «елико возможно» помочь деньгами. Почерк был незнакомый, но по «елико возможно» она будто услышала голос Георгия. Окинуло жаром. С пугающей ясностью почувствовала, как она хочет его видеть.

За чаем Дьячок, представившийся Михаилом, рассказал, как в Швейцарии он встречался с Азефом[22]. Говорил о нём истерично восторженно. Вихрь чувств, взметённый этим разговором, ночью унёс Марию Спиридоновну памятью в ту первую встречу с Азефом.

…Они ликовали тогда после удавшегося покушения на начальника женской тюрьмы генерала Шамолина, служаку и хама. Его приговорили к смерти за жестокое отношение к заключенным-больным туберкулёзом. Генерал приказывал сажать арестанток в сырые холодные карцеры даже за самые ничтожные провинности, морил голодом. Он умер от потери крови на пороге больницы, Все присутствовавшие в тот вечер пили шампанское за удачную операцию, кричали тосты. И, как показалось тогда Маше, непроизвольно состязались в грубых и злых обличениях «царских сатрапов», «вампиров со звёздами», «берёзовых голов». Позже она поняла: охваченные внутренним смятением, они так успокаивали свою совесть. Обеляли себя, представляя жертв чудовищами и тиранами. Лишь один человек не участвовал в этой словесной оргии – тостогубый рыжий господин лет сорока в дорогом, ладно сшитом костюме в серую полоску. Он сидел в кресле в углу, будто впаянный в незримый куб, куда не проникали ни взгляды, ни голоса. На гладком лице стыла поощряющая усмешка. От его взглядов Марии Спиридоновне сделалось зябко. Показалось, будто он насылал на неё невидимых гномиков с ножницами, которые резали на ней платье, обнажая тело. Поймав её смущенно-негодующий взгляд, рыжий человек вывалился из своего «куба», подошёл к ней, заговорил захлёбисто:

– Все радуются, а герой наш страдает, – глазами указал на пьяного бомбиста. – Тебе, Изя, жаль убитого двуногого чудовища, которое пожирало наших товарищей. Ты привёл в исполнение наш приговор. Ты – дворник, сметающий с тротуаров российской истории псов тирании. Ты рушишь препоны на пути народа к свободе и демократии! Я предлагаю тост за смерть душителей свободы! Их смерть – наше бессмертие!

– За смерть! Это гениальный тост. Азеф, вы гений, – кричал тогда вместе со всеми и Георгий Каров. – Выпьем за их смерть и наше бессмертие!

Аплодировали, чокались, целовались. Мария, не пригубив, отставила бокал с вином.

– Вам противно? – Она обернулась на голос. Азеф за её спиной отирал платком белую накипь в уголках губ, улыбался. – Вы, говорят, купчиха? – Не дожидаясь ответа, продолжил. – Странное дело. Ваш родитель сколачивает капиталы на эксплуатации людей. Его же деньги идут на борьбу с эксплуататорами. – Взгляды-гномики взрезали платье на груди, на бёдрах.

– Хотите, я доверю вам метнуть бомбу в князя С.? Нет, нет! Такая красота не должна лечь на алтарь борьбы. Она должна получить продолжение в потомстве. Вы любите Карова?

– А вы не из жандармского управления?

– А вы не из допросного отделения?

– Служу там… купчихой.

– О-о-о, в вас есть динамит. Поедемте со мной в Париж, нет, в Ниццу?.. Я подарю вам сказку наяву…

…От того вечера её отделяли полтора года и пространство величиной в три Европы. Приезд Дьячка всколыхнул память, и Мария Спиридоновна с удивлением поняла, что хотела бы встретиться с Азефом ещё раз. Здесь, в Самаре, от скуки она организовала у себя что-то вроде студенческих посиделок. Привлечённые радушием красавицы-хозяйки, а также хорошим столом, в её доме стали собираться студенты-разночинцы, молодые чиновники. Наперебой ухаживали за ней. Состязались в остроумии, устраивали спиритические сеансы. Будто тетерева на токовище, схлёстывались в словесных баталиях. Маша дорогой курочкой сидела в сторонке. Ей льстили объяснения в любви, стычки между поклонниками, сцены ревности… Но сердцем её, как она ни злилась, до сих пор владел Каров. За окнами трещал мороз зимы 1889 года…

16

Афоня подкрался сзади, заглянул в рисунок, засмеялся: – Никак Дашку Вакину рисуешь?

Гриша навалился грудью на лист, загораживая, вспыхнул маковым цветом. В эту зиму повадился он с Афоней и Гераськой посещать вечёрки. Парни и девки с их конца села кучковались в избе у бабки Кондылихи. Приносили с собой дрова, свечи, закуску. Та и рада. Сидела на печи, ни в какие разговоры не встревала, но всё слышала, всё подмечала. Девки пряли пряжу, вязали. Парни лузгали семечки, насмешничали. И те, и другие приглядывались друг к дружке. Афоня вторую зиму ходил на эти посиделки. Гриша, пока жива была мать, про них и знать не знал.

вернуться

22

Азеф Евно Аронович, один из вдохновителей народовольческого движения, платный агент царской охранки, куда привезли его после покушения. Взрывом ему разорвало грудь и, говорят, было видно, как ещё билось сердце…