– К пресвятой Пасхе хочу успеть.

– Эко тебя надрало, – бурчал Афоня. – Сидел, сидел…

– Ковшик донести надо, – непонятно отвечал Гриша.

– Ковшик вон на гвозде, напиться подать?

– Да нет же. Не мне надобно.

– Самовольник, ты, Гришан. Вынь тебе и положь. Как на грех мел кончился. Где брать?

– На погребке. Хочешь, принесу?

– Ладно уж, сиди, ходок.

– Прости меня, Афанасий.

– Эт ты меня прости. Кого писать собрался?

– Спасителя.

– Христа Вседержителя?

– Спаса Нерукотворного.

– Нерукотворного? – удивился Афоня. – Безрукий – Нерукотворного… Ему руки не рисуют?

– Да нет, – засмеялся Гриша. – Разве не при тебе Данила сказывал, как Нерукотворный образ Его возник?

– Нет, – остановился на пороге мастерской Афоня, вернулся. – Расскажи…

– В древности поодаль от Палестины было такое государство – Озроэна. Правил там царь Авгарь пятый Чёрный, – с охотой после долгого молчания заговорил Григорий. – Прозвали его чёрным из-за болезни. Был он весь в язвах и струпьях от «чёрной» проказы. И никто в мире не мог излечить её. Царь, прослышав про чудесные исцеления Спасителя, послал к Нему в Палестину придворного живописца Ананию просить исцелить его. Христос отказался ехать в Озроэну. Анания пытался рисовать Спасителя, но у него ничего не вышло. Заметив это, Христос попросил чистый плат. Омыл лицо, отёрся им и отдал плат Ананию. На ткани отпечатался Божественный лик Спасителя. Этот плат исцелил царя Авгаря от чёрной проказы. Тот принял христианство, и все его подданные стали христианами. Плат этот с ликом Спасителя называется Убрусом.

Афоня долго разглядывал икону Спаса Нерукотворного на странице иконописного подлинника:

– Вишь, сверху узлы. Понизу кайма, как на рушнике, – заметил он. – А у тебя все иконы получа ются нерукотворные. Ой, Зойка мычит, побегу корму ей задам. Тогда уж и досточку тебе подготовлю.

…На отлевкасенной поверхности Гриша сперва процарапал графьёй черты лика, потом взялся за доличное письмо. До самых сумерек писал, почти не отрываясь. Забегал в мастерскую Афонька, морозный, румяный, в заиневевшей шапке. Нависал над юным изографом, обдавая холодом. С шапки сыпалась на иконную доску мякина.

– Эко ты мусоришь. К сырой краске прилип нет, – не выпуская изо рта кисть, дребезжал недовольно Гришатка, сдувал мякину. – Иди с Богом, не стой над душой.

Заглядывала в мастерскую Арина, звала обедать. Он не откликался. Под вечер зашёл и вернувшийся из Бариновки Никифор. Долго глядел, как сын, колеблясь головой, кладёт мазки кистью. В густеющих сумерках по его лицу, будто взмахи невидимых крыльев, скользили отсветы от белой поверхности иконы. Не обронив ни слова, Никифор вышел на крыльцо, смахнул набежавшую слезу, перекрестился.

Все дни, пока Григорий писал икону, в доме тихий ангел царил. Родным передалось его состояние неизречённой благости и сопричастности к святому делу. На размычавшуюся во дворе тёлку Афоня замахнулся рукавицей: «Тише ты, дурёха, Гришан икону нерукотворную пишет!..». А тот, казалось, забыл, кто он и где находится, – в мастерской или посреди увиденной во сне пыльной дороги с каплями крови на камнях…

Изредка, положив кисть на край стола, Гриша подходил к ушату с водой, подолгу глядел на выщербленный деревянный ковшик. Наклонялся, пил. Радужной плёнкой расплывалась с потрескавшихся губ краска. К вечеру в ушате уже играла семицветная радуга. Афонька сунулся попить, оторопел: «Неужто с губ столь могло натечь?..».

Гриша писал, не отклоняясь от иконописного подлинника, очертания лика, глаза, брови. Работал, пока в мастерской не становилось темно. Обессиленный, ложился на лавку. Мать звала ночевать в избу, отнекивался. Не мог он словами объяснить, что недописанная икона не отпускала его. Стоило заснуть, как чёрный всадник вставал поперёк каменистой дороги: грозил, просил, улещивал…

«Ты расплескал воду, – кричал, – чем утолишь Его жажду?» Гриша плакал во сне от любви и отчаяния, и полнил ковшик слезами… Утром придвигался к столу, помолясь, брал в зубы кисть. От боли в губах наворачивались слёзы, но сердцем радовался…

В трудах и не заметил, как приспела весна.

Растеплилось, поехал с крыши снег, заорали по ночам коты. Тесовые ворота намокли, сделались чёрными.

…На Пасху к Всенощной братья собрались ближе к полуночи. Гриша попросил Афоню взять с собой ещё влажную икону Спасителя.

Когда вышли из дома, тёплая вешняя ночь объяла со всех сторон. В луже посреди двора горели звёзды. Ступишь за край и улетишь к созвездию Большой Медведицы и Гончих Псов.

– Тележка в грязи завязнет. Давай на плечах донесу, – предложил Афонька. По улице к церкви рекой текли белеющие над грязной, не просохшей дорогой бабьи платки. В церкви народу битком. Молодёжь толпилась в притворе. Распахивалась дверь, трепетали свечи. Лица у всех чистые, по-детски радостные. В трёх щёлоках мытые и всё равно тёмные крестьянские руки дружным лесом вскидываются в крестном знамении. Во время крестного хода вокруг церкви Гриша восседал на плечах у брата. Сзади и спереди колыхались дрожливые огоньки свечей, выхватывали из темени знакомые лица.

– Христос Воскресе! – звонко и по детски радостно восклицал отец Василий.

– Воистину Воскресе! – слитно гудело в ответ.

Вешний рассвет закатывался в окна, бледнело пламя свечей и лампадок. Народ после пасхальной службы растекался по домам. У многих в руках узелки с освящёнными куличами.

– Гриш, – Афоня, рослый, румяный, в васильковой рубахе с пояском, нагнулся над братом. – Айда разговляться. Есть страсть как охота.

– Куда иконку дел?

– На клирос положил. Принесть? Гриша притулился к стене и умиленно глядел, как отец Василий христосовался с мужиками.

Первые лучи солнца через оконца в куполе светлыми полосами легли на пол церкви, проступили голубенькие облачка ладанного дымка. Отец Василий благословляет стариков, и гластится Гришатке, будто за спиной крёстного взмётываются текучие синеватые крылья. Подлетел тот и к нему, облобызал троекратно – радостный, лёгкий, с запавшими от поста глазами.

– А я тебе, Гриша, гостинчик припас.

– Я тебе тоже. – Григорий зубами взял из рук Афони завернутую в чистый плат икону. – Вот, прими.

– Ну-ка, ну-ка, – отец Василий опустился на колени, развернул плат, осерьёзнел лицом. С иконки ясно, с неизречённым терпением и любовью глядел Спаситель.

– Как ты уважил меня, грешного, чадо моё милое, – отёр покатившиеся из глаз слезинки отец Василий, приложился к иконке. – Промысел Божий. Нерукотворного Спаса изобразил нерукотворно. Солнечный луч лёг на свежие краски, икона засияла. Привлечённые чудным светом, люди обступили отца Василия, заслонив его своими спинами от Григория.

5

Кто видел след орла в небе и дорогу рыбы в воде? Неисповедимы и пути Господние. Попущением Божьим движутся по жизни крестьянский сын Гришатка Журавин в веригах своего убожества и наследник Российского престола цесаревич Николай в лучах обожания, блеска и славы.

…Праздничная Пасхальная неделя. После скорбной тишины Страстной недели во дворец нахлынул праздник. Разговенье, смех, подарки. Цесаревич вместе с родными веселился до упаду.

И вдруг посреди этого благостного веселья… глухой пистолетный выстрел.

Государь зашёл в дежурное помещение. Куривший там офицер при виде императора спрятал руку с папиросой за спину. Нервы государя, в ожидании нового покушения, не выдержали и он, подумав, что тот держит за спиной револьвер, в упор выстрелил. Каков же был его ужас, когда из руки убитого выпала дымящаяся папироска… Государь удалился в покои и никого не желал видеть.

Узнав о трагедии, цесаревич нудился душой. Брат Михаил, стараясь развеять его, шутил, звал гулять. Для него это был просто безликий гвардеец, для Ники же – предупредительный добрый юноша, с которым он познакомился за час до трагедии.

Утром, идя на прогулку, Николай спохватился, что оставил папиросницу на столике. «Не угостишь ли, братец, папиросой? – спросил он вытянувшегося перед ним в струну того самого офицера». «Сейчас, ваше высочество, – залился румянцем гвардеец. Вынул чёрной кожи портсигар. – Хоть все возьмите, ваше высочество, господин полковник!..»