Изменить стиль страницы

Неловко и торопясь, Михаил Викентьевич разделся. Бекман вплотную подошел к нему и мягким нажимом опустил руки Михаила Викентьевича вдоль туловища. Приложил теплую розовую ладонь к желтоватой коже пациента и стал выстукивать костяшкой среднего пальца. Потом, не оборачиваясь, уверенным движением достал из-за спины лежавший на столе стетоскоп. Михаил Викентьевич про себя отметил эту уверенность жеста — было видно, что по привычке профессор найдет стетоскоп сразу, даже если ему завязать глаза.

— Не дышите, — приказал Бекман, прижимая чашечку стетоскопа к груди Михаила Викентьевича. Михаил Викентьевич задержал дыхание.

Круглая голова Бекмана, прижимаясь к стетоскопу, передвигалась вправо, влево, вниз, вверх. Ловким движением он повернул Михаила Викентьевича, как портной ворочает манекен, и продолжал выслушивание со спины. Разогнувшись, положил стетоскоп на место.

— Присядьте.

Михаил Викентьевич сел. Бекман взял непонятный инструмент с резиновыми трубками и, схватив руку Михаила Викентьевича повыше локтя, широкой холщовой повязкой затянул ее ремнями. Потом взялся за грушу и несколько раз надавил ее. Вздувшаяся от воздуха повязка плотно сжала мускулы Михаила Викентьевича, стрелка побежала по циферблату. Бекман проследил ее бег, мельком взглянул на пациента и сиял повязку. Сев за стол, он раскрыл книгу и той же скороговоркой спросил у Михаила Викентьевича, когда он родился, чем болел, как живет, питается. На ответы он многозначительно кивал головой и записывал, поскрипывая пером.

— Можете одеться, — кинул он, заметив, что Михаил Викентьевич все еще сидит раздетый.

— Работаете много? — услыхал Михаил Викентьевич последний вопрос профессора, просовывая голову в рубашку.

Он посмотрел на Бекмана с недоумением. Как умный ученый человек мог задать такой глупый вопрос? И ответил с раздражением:

— А кто же сейчас мало работает?

— Да, конечно… — Бекман повертел в пальцах вечное перо и резко встал: — Ну вот… У вас — myodegeneratio cordis senectae. Говоря по-русски, старческое перерождение сердечной мышцы. Мышца ослабла, потеряла способность к нормальному сокращению, к сжиманию. А самое сердце у вас значительно расширено, почти на два пальца вправо. В результате мышца не может прогонять кровь с нужной силой. Отсюда понижение кровяного давления, общее замедление кровообращения, нитевидный и слабый пульс… При сильном волнении, испуге, тревоге, приливающая к сердцу кровь образует застои, пульс замирает. Это и было непосредственной причиной вашего обморока. Для вашего возраста, для пятидесяти восьми лет, у вас чрезвычайно изношенное сердце. Оно может остановиться совершенно внезапно и навсегда… Вам нужно бросить всякую работу… По меньшей мере на год.

Бекман говорил значительно медленнее, как будто читал лекцию, но смысл его слов не дошел до Михаила Викентьевича, кроме последней фразы. За эту фразу Михаил Викентьевич ухватился с испугом.

— Бросить работу? На год?.. Нет… Как же это… как же это можно? Я ведь потому и пришел к вам…

— Простите, — перебил Бекман, — вы пришли ко мне как к врачу, тридцать лет работающему по сердечным болезням. Мой опыт и мои знания заставляют меня сказать вам свое мнение со всей категоричностью… Вы можете, конечно, пренебречь моим советом, это ваше частное дело, но моя обязанность была сказать вам всю правду.

Бекман произнес последние слова с холодноватым пренебрежительным подчеркиванием, видимо, обидевшись, но Михаил Викентьевич еще не хотел сдаваться.

— Я верю вам, профессор… но ведь… дело в том, что я хотел просить у вас именно подлечить меня… ну, как-нибудь заштопать мое сердце, раз оно стало такое поганое… потому что я не могу бросить работу.

— Постойте. — Бекман сделал нетерпеливый жест. — Все это отлично. Но ваша болезнь не принадлежит к числу временных заболеваний. Повторяю, в тканях вашего сердца произошли настолько существенные органические изменения, что всякие лекарства бесполезны. Они могут только не давать вашему сердцу распадаться в усиленной прогрессии, задержать этот процесс, по при условии полного покоя и отказа от работы. Вы инвалид.

Он говорил нетерпеливо. Видимо, упорный пациент стал надоедать ему, и он стремился скорее покончить с затянувшимся визитом. Михаил Викентьевич понял это.

— Инвалид, — протянул он раздельно и тихо. — Странно… а я думал…

Даже годами практики приобретенное в этом кабинете, видевшем не раз трагические сцены, равнодушие Бекмана не выдержало этого беспомощного голоса. Бекман положил розовую руку на плево Михаилу Викентьевичу.

— Не отчаивайтесь. Это всегда так. Живем-живем и в один прекрасный день узнаем, что жизнь, в сущности, кончена. Обидно, но никто этого не избежит.

Михаил Викентьевич сухо отстранился.

— Да, вы правы.

— Я пропишу вам пилюли, и кроме того, вам необходимо поехать в Кисловодск. Нарзан делает чудеса. Он не вылечит, но подкрепит вас. Я сегодня же поговорю о вашем состоянии с Василием Михайловичем, — прежней скороговоркой протараторил Бекман.

— Нет, не делайте этого. Я уж сам поговорю с сыном.

— Как угодно, — отозвался Бекман, протягивая рецепт. — Будьте здоровы.

Он подкатился к двери и раскрыл ее. В приемной уже стояла наготове горничная.

— Проводите больного, — приказал Бекман, протягивая руку.

Михаил Викентьевич неловко ткнул профессору свою ладонь с зажатыми в ней двадцатью пятью рублями. Бекман взглянул на смятые бумажки и равнодушно сунул их обратно растерявшемуся Михаилу Викентьевичу.

— У нас, врачей, правило пользовать членов семей наших коллег gratis[11],— нравоучительно произнес он и повернулся спиной к Михаилу Викентьевичу.

Михаил Викентьевич вышел и, когда горничная открыла ему дверь, машинально отдал ей возвращенные профессором деньги и, прежде чем обомлевшая девушка успела что-нибудь сказать, гулко и с силой ударил дверью.

Улица показалась ему чрезмерно шумной и грязной. Ветер гнал пыль, с пылью летели бумажки, как живые, катились по тротуару окурки. Михаил Викентьевич словно впервые увидел неприглядность улицы и досадливо поморщился.

Дома он застал Вику. Вика сидел за чертежами и заливал краской какое-то зеленое поле. Увидев отца, вскочил.

— Был у профессора?

— Был, — нехотя ответил Михаил Викентьевич.

— Ну, что? — Вика прижался щекой к щеке Михаила Викентьевича. Это была его любимая ласка, сохранившаяся с детства.

От Викиной щеки дышало здоровым жаром молодости. Михаил Викентьевич обнял сына.

— Плохи мои дела, сынишка. Каюк, — сказал он возможно развязней и шутливей. Но голос сорвался, и Вика встрепенулся.

— Ну, что ты глупости говоришь, папка! Какой может быть тебе каюк!.. Разве только я построю такой легонький, белый с голубой каемочкой, и мы поедем с тобой рыбу ловить, — дурачась, пропел он, тормоша отца.

Михаил Викентьевич увлек Вику за собой на тахту. Вика лег головой отцу на колени и, ластясь, заглядывал в глаза. Михаил Викентьевич погладил Викины волосы.

— Нет уж, сынишка. Должно быть, не ездить нам за рыбкой… Неприятный фрукт этот Василиев профессор, а все-таки он прав. Живем мы, живем, и однажды, помимо нашего желания, со стороны нам дают первый звонок к отходу. И самое скверное, что отходить надо вне расписания, экстренно, в неотложный час, срывая весь свой график.

Вика лежал молча, затих, слушая.

— И все меняется, — продолжал Михаил Викентьевич, — нужно бросать дело, укладываться либо бегать просить об отсрочке отправления. Получается кавардак. Что же мне теперь, выходит, делать? Жизнь у меня в работе, а он говорит — «бросьте». Чепуха! Ему это легко. Когда говорил он, я так, нутром, почувствовал, что сам-то он воспринимает работу только как неизбежную неприятность, хорошо оплачиваемую. Если ему будут так же платить за безделье, он ляжет на диван и до смерти в потолок проплюет. А я не могу. Даже представить этого нельзя. Полвека в котле кипел, а теперь, как медведь, в берлогу. Зачем тогда и волынку тянуть? Лучше в год на работе пропасть, чем десять лет тунеядствовать.

вернуться

11

даром (лат.).