Изменить стиль страницы

Василий остановился и в самом деле тревожно прислушался. На цыпочках подошел к двери, неплотно притворенной, заглянул в щель. Михаил Викентьевич лежал в той же позе. Одеяло мерно подымалось и опускалось. Значит, дышит, — все в порядке.

Он облегченно отошел и тотчас же услышал щелканье французского замка в прихожей и стук захлопнувшейся двери. И через секунду в комнату ворвался Вика с задорным хохотком, с весенним смугловатым румянцем на щеках.

— Васька! Ты дома? Сдал зачет… Сдал, понимаешь, на большой палец с покрышкой. Профессор даже…

— Тише, — шикнул Василий и в ответ недоуменному взгляду брата уронил тихо: — Не шуми… Отец нездоров.

— Что? — спросил Вика, не понимая. Ему, ничего не знавшему, ворвавшемуся с весенней улицы, полному своей радостью, было непонятно, как можно быть нездоровым в такой день. Он еще меньше Василия мог думать, что отец способен захворать.

— Что с папой? — повторил Вика уже шепотом.

— Да ничего особенного. Просто мы с тобой, брат, проморгали отцовский возраст. Понимаешь, отец-то у нас, оказывается, настоящий старик. Ну вот и болеть ему пора… Устал, и сердце устало. Нужно о нем подумать теперь. Был он долго нашей нянькой, теперь ему нянька нужна. Понял?.. Завтра отправлю его к Бекману. А пока он заснул.

Вика осторожно подошел к двери и заглянул в комнату отца. Он долго простоял там. И очевидно, увидел то же, что и Василий.

Когда повернулся к брату, был бледен, и губы сошлись черточкой.

— Это опасно? — спросил он решительно.

Василий отозвался не сразу.

— В его возрасте, — а оказывается, что возраст-то у него большой, — все опасно.

Вика подошел к брату и, не сказав ни слова, нашел его руку и стиснул ее изо всей силы, и Василий ответил ему тем же.

Этим безмолвным рукопожатием братья сказали друг другу все, что нужно было сказать в минуту тревоги и опасности, обрушившейся на семью.

Пятиэтажная, темно-шаровая громада дома, в котором жил профессор Бекман, врезалась, как утес законченных геометрических очертаний, грузный и подавляющий, в бесформенную пену одно- и двухэтажных провинциальных домиков.

Дом был одним из скороспелых грибов строительной горячки предвоенного периода, времени лихорадочного роста города.

На его фронтоне сумрачно корчились в каменных судорогах два крылатых дракона. Им было скучно стеречь купеческий архитектурный бред, но оторваться и улететь они не могли.

Об этом подумал Михаил Викентьевич, когда, сойдя с трамвая, приближался к подъезду. С трудом открыв окованную медью дверь, он очутился в вестибюле, облицованном темным мрамором. В разноцветные стекла готического окна скупо пробивался свет. Вестибюль был похож на склеп ассирийского сатрапа, обладавшего при жизни потрясающим безвкусием.

Михаил Викентьевич даже усмехнулся, взглянув на пухлые, обрюзгшие, точно лоснящиеся от ожирения, черные колонны.

Он поднялся на второй этаж и позвонил, нажав фарфоровую кнопку под эмалевой дощечкой с надписью: «Профессоръ Венедиктъ Львовичъ Бекманъ».

Дощечка была, очевидно, старая. Все четыре слова заканчивались твердым знаком, и Михаил Викентьевич подумал с презрительной иронией, что профессор не разорился бы, заказав новую дощечку.

Горничная в наколке и накрахмаленном фартучке открыла дверь и пристально, недоверчиво оглядела Михаила: Викентьевича.

— Вы к профессору?

— Да, — ответил Михаил Викентьевич, — профессор назначил мне прийти. Моя фамилия Левченко.

Горничная отступила в квартиру, пропуская Михаила Викентьевича.

— Пожалуйте.

Михаил Викентьевич положил на столик в передней шляпу и прошел за горничной по коридору.

— Вот здесь обождите, — сказала горничная, раскрывая дверь, в которую хлынул широкий ясный голубой свет. Михаил Викентьевич вошел — дверь захлопнулась.

Приемная Бекмана была обширна и высока. За двумя большими окнами зеленел сад, и вдали, за рядами низких домиков, искрилось море. Михаил Викентьевич подошел к окну, сел в уютное кресло и огляделся.

В жизни ему довелось бывать у врачей раза три-четыре. Было это в большинстве случаев в маленьких городках, у обыкновенных бедняков врачей. Помнил он и квартиру-особнячок доктора Куркова. Но никогда он не видел ничего похожего на приемную Бекмана.

Она напоминала скорее музей. В три ряда от потолка она была завешана картинами. Михаил Викентьевич внимательно осмотрел все четыре стены. Его поразил подбор картин. Это были сплошь батальные сюжеты, в большинстве работы старых мастеров. На полотнах сталкивались конные и пешие массы людей, лилась кровь, сизо заволакивал дали пороховой дым.

Для мирной приемной врача они были неожиданны, слишком резко напоминали о смертях, несчастиях, насилии. Михаил Викентьевич отвернулся и стал смотреть в окно. Он почти жалел, что согласился на предложение Василия пойти к Бекману. Припадок прошел бесследно, не оставив никаких болезненных ощущений, и Михаил Викентьевич склонен был считать его просто случайным результатом волнения и раздражения.

Он никак не мог примириться с мыслью о болезни. Она противоречила всей его жизни. Болезнь была для него отвлеченным понятием. Даже в годы каторги, в Якутии, когда вокруг гибли от болезней товарищи, Михаил Викентьевич отделывался только легким недомоганием. Когда, в дни гражданской войны, сыпняк тысячами косил красноармейцев, когда каждую неделю политотдел провожал в могилу своих работников, Михаил Викентьевич ни разу не захворал даже насморком. Здоровье было для него верным товарищем и подспорьем в его неустанной работе. Мыслить жизнь без работы Михаил Викентьевич не мог. Это было бы так же нелепо и ирреально, как море без воды. Михаилу Викентьевичу никогда даже не приходило в голову, что может когда-нибудь наступить время одряхления, слабости, бессилия. Оставить работу — значило покинуть завод, коллектив, товарищей, уйти куда-то в мутную пустоту. Этого не могло быть.

Михаил Викентьевич зябко поежился, представив себе эту пустоту.

Но в эту минуту полированная красная дверь бесшумно открылась. За ней блеснуло белое, розовое, серебряное, и это блеснувшее видение сказало быстрым говорком:

— Милости прошу… Извиняюсь, что задержал.

Михаил Викентьевич встал и, идя в кабинет профессора, почти с испугом констатировал, что волнуется и от волнения у него слабеют ноги и расшатывается походка.

Бекман стоял у стола. На столе в чрезмерном порядке, пирамидками по размеру, лежали толстые книги в коленкоровых переплетах. На синем сукне блестел стетоскоп и еще непонятный инструмент с циферблатом, резиновыми трубками и грушей. По стенам в лакированных шкафах тоже стояли книги, поблескивая золотом корешков.

Все в кабинете было точно, прямоугольно, суховато, дышало ледяным холодком, и только хозяин нарушал строгую математическую прямолинейность.

Он весь был круглый. Аккуратная круглая голова с круглой лысиной и веночком тускло блестящих седин вокруг нее, круглые плечи. Круглые щечки розовели по-ребячески нежно. Профессор был не толст, а именно кругл, как шар, выточенный из розового дерева. Белый летний костюм плотно облегал его тело.

Он быстро пожал руку Михаилу Викентьевичу и плавным круглым движением пригласил его сесть. Сразу, без предварительных разговоров, Бекман спросил:

— Ну, что же у вас, Михаил… кажется, Викентьевич? Так? Со мной говорил о вас Василий Михайлович… Очень серьезный молодой врач… Приятно иметь такого сына… Да, так он говорил о вас, но от диагноза воздержался. Что же с вами случилось?

Скороговорка у Бекмана была такая же круглая и крепкая, как он сам.

Михаил Викентьевич несколько развеселился, смотря на этот подвижной шарик, вертевшийся перед его глазами, и рассказывал о своем неожиданном припадке.

— До того неприятно… Как женщина, в обмороки падаю. Никуда это не годится. Вот и пришел чиниться.

— Так, — сказал Бекман, настораживаясь, и вдруг точно вцепился в Михаила Викентьевича круглыми серыми пристальными зрачками. — Будьте любезны снять рубаху.