– Все еще много, – сказала она. – Там на фронте наступают, а дети все еще сюда едут. Им уже направление дано – они и едут! В первое время за Ромку боялась, – снова кивнула она на сына, – как бы чего не затащить… Такая пропахшая всеми дезинфекциями домой к ним приходила, что они от меня шарахались! А вообще, мне эта работа по душе. Может, оттого, что сама когда-то беспризорницей была… Он ведь не шутит, – улыбнулась она мужу, – все это правда, что из котла. А что я полтавчанка – шутит! – сказала она после коротенькой паузы и с каким-то другим, новым выражением лица. – У него почему-то как мазанки, так Полтава! Я из-под Белгорода, папа и мама умерли от тифа, младшего брата соседи на время взяли, а я поехала на поезде к тетке, а тетки нет, умерла! Поехала обратно и сама заболела тифом… Слава богу, сейчас сразу гасим каждую вспышку. А то при такой огромной эвакуации даже страшно представить…

– Ну-ну, чего ты? – брось расстраиваться, – сказал режиссер, так опасливо и нежно погладив жену по плечам, что Лопатин подумал: наверно, ей солоно приходится там, на работе. – Расскажите-ка лучше вы нашему Ромке, за что орден получили. Все равно заставит у вас спросить.

Лопатин покосился на сидевшего рядом мальчика. Пока говорила мать, он не слушал. Доев картошку, сидел за столом и читал учебник. Как видно, в этой маленькой комнатке, где жили так тесно друг к другу, каждый привык заниматься своим делом, не мешая другим.

Лопатин задумался: как покороче ответить? Тогда, прошлой зимой, чего только не было в реляции редактора – представляя по совокупности, вспомнил чуть ли не все поездки на фронт…

– Наградили за то, что на подводной лодке плавал, – сказал Лопатин.

– Долго? – спросил мальчик.

– Двадцать дней.

– И много потопили?

– Ничего не потопили, – сказал Лопатин. – Мы не для этого ходили, а мины ставили в неприятельских водах. В два порта зашли под водой, мины там поставили и вернулись.

– И так ничего и не потопили? – снова спросил мальчик.

– Так ничего и не потопили.

– Наш Ромка счет только на боевые награды ведет – прямой и ясный, – сказал режиссер. – Я по этому счету, раз сижу в Ташкенте, человек безнадежный. Мой старший брат, дядя Боря, хотя военная профессия у него, по мнению Ромки, плевая – художник в маскировочной роте, все же имеет медаль «За боевые заслуги». А младший брат матери, дядя Лева – человек в нашей семье самый выдающийся, недавно прислал письмо, что орден Красного Знамени заработал, – как у вас! Танкист! Начал войну водителем, а теперь командир взвода. До войны был такой оторва, что дальше некуда. В башке ничего, кроме мечты иметь свою машину. Бросил вуз, законтрактовался на Север, к черту на кулички, за длинные рубли, привез их, меня выдоил, в долги залез, на двух работах вкалывал – механиком в гараже и на частной службе, через день возил академика, верней, его жену, и все-таки перед самой войной купил себе «форда». Старый, конечно. Отремонтировал, неделю покрасовался за рулем и пошел на войну. А теперь, с Ромкиной точки зрения, образец для подражания. Да так оно и есть на нынешний день!

– У дяди Левы еще медаль «За отвагу» есть, – сказал мальчик, недовольный, что отец, не вспомнив об этой медали, как бы поставил дядю Леву на одну доску с Лопатиным.

– Пока бог милует наше семейство! – сказал режиссер. – У старшего брата должность не самая рискованная, а Левка – танкист!

– А вы у танкистов бывали? – спросил мальчик.

– Мало, – сказал Лопатин.

У танкистов он действительно бывал мало, но, как горят танки, видел, и видел близко.

– Роман, доставай свой тюфяк. Твое время кончилось!

Мальчик нехотя встал с тахты.

– А я пойду, – сказал Лопатин.

– Наоборот, предлагаю заночевать, а утром прямо от нас – на студию, – сказал режиссер.

Лопатин посмотрел на него с недоумением. Четвертому человеку здесь было явно не на что лечь, разве что на стол.

– Женька скоро на свое дежурство уйдет. А мы ляжем с вами на тахте, валетом, – объяснил режиссер.

Лопатину захотелось остаться здесь, в этой обжитой теплой комнатке, но он вспомнил о другом, неблагополучном доме, в котором ночевал вчера и в который нельзя было не вернуться.

– Нет, я пойду, – сказал Лопатин. – Я обещал Вячеславу Викторовичу, он будет тревожиться.

– Тогда одевайтесь, – сказала жена режиссера. – Пойдем вместе на трамвай. Мне до вокзала, а вам на четыре остановки раньше.

Она надела поверх лыжного костюма толстую вязаную фуфайку, поверх фуфайки – солдатский ватник и, заправляя волосы под ушанку, улыбнулась:

– Никак не лезут! Придется стричься, – и, быстро поцеловав уже улегшегося на раскладушку сына, вышла вместе с Лопатиным. – Я возьму вас под руку, ладно?

А когда прошли вдоль дувалов молча шагов сто, вдруг крепко прихватила пальцами руку Лопатина и спросила:

– Вы правда мало бывали у танкистов?

– Правда. Сначала их самих было мало. Потом как-то все не выходило. А потом Сталинград – там держались не танками. Почему вы спросили?

– Психую из-за брата… Позавчера у нас из карантина брали малыша. Вдруг, чудом, нашлись отец и мать. Отец танкист; после госпиталя один глаз цел, а другой, и все остальное, и лицо, и шея такие, что нет сил смотреть. Он к ребенку, а ребенок в ужасе от него! Ромка радуется – орден, орден! Илья ему вторит. А у меня в глазах это лицо! Хочется сказать им: да помолчите вы, не говорите о нем, не сглазьте! А сказать нельзя!

– Да, сказать нельзя. – Лопатин снова вспомнил, как горят танки, и несколько секунд стоял и молчал.

– Пойдемте! Ну, что вы стали? О чем вы думаете? У вас-то у самого ничего плохого не случилось? – снова беря его под локоть, спросила женщина. Спросила так, словно могла помочь. – У вас-то кто на фронте?

– Кроме меня, никого. Если вы о родственниках. А друзья – почти все.

Они молча прошли еще сотню шагов.

– Евгения Петровна!

– Да? Что? – не сразу ответила женщина.

– Вот вы второй год на этом эвакопункте. Скажите, много детей по дороге сюда, до Ташкента, не выдерживают…

– Умирают, да?

– Да.

– Некоторые умирают. А другие – как без вести пропавшие. Про тех, кого больными снимают по дороге, на станциях, иногда подолгу не знаем, живы или умерли…