– А летом?

– И летом не надо этого делать. У тебя свой дом, своя жизнь. Зачем путать девке голову, приглашать ее в свидетели? Я не хочу этого.

– А если я напишу ей сама?

– Пиши. Думаю, что она не согласится, – сказал Лопатин с уверенностью в том, что их дочь, похожая на него, а не на свою мать, поступит так, как поступил бы на ее месте он сам.

– А ты не подумал, что у тебя тоже могут произойти перемены в жизни? – спросила Ксения.

– Пока не предвижу. – Лопатин ответил, не вкладывая в эти слова никакого второго смысла, но Ксения поняла их по-своему.

– Я так не хочу, чтобы ты на меня сердился, – сказала она. – Нехорошо это говорить, но я, правда, очень счастлива.

– И отлично. И пойми наконец, что я вполне доволен своим нынешним положением. Попробуй себе это представить.

– Ты говоришь неправду, – на глазах у нее выступили слезы. – Говоришь, чтобы я не чувствовала себя виноватой.

Снова-здорово! Так он и знал – он ей уже не нужен, но ей все еще хочется, чтобы она была нужна ему!

– Послушай, Ксюша, – сказал он, и она вздрогнула и напряглась – так давно не слышала этого обращения. Он называл ее так не в минуты мужской нежности, а во время все более редких вспышек того просто-напросто человеческого доброго чувства к ней, которое она с годами истребила в нем почти без остатка. – Рассуди сама: ну зачем бы я пришел к вам в дом, если бы продолжал хотеть тебя как женщину? – «Хотеть» было не его слово, а ее, и он употребил это ее слово, чтобы она лучше поняла. – Для чего? Чтобы понюхать в чужом доме – нельзя ли его разорить? Это было бы с моей стороны просто-напросто подло! Но предположим, что человек слаб, хотя я не думаю этого о себе. Но предположим, ты это думаешь! Зачем же приглашать сюда меня, который, по-твоему, все еще неравнодушен к тебе? Если так – это вряд ли красиво с твоей стороны!

Она протестующе воздела руки.

«Ну как ты мог обо мне так подумать?» – говорил этот жест, хорошо знакомый и превосходно отработанный, особенно в платье без рукавов.

– А раз не так, то больше и разговору об этом нет! – сказал Лопатин, так и не дав ей сопроводить жест словами. – Теперь, когда мы все с тобой выяснили, обещаю, что весь вечер буду хорошим.

Однако он слишком рано дал это шутливое обещание. Прежде чем стать хорошим, пришлось еще раз побыть плохим.

Ксения вдруг стала у него допытываться, как хоронили в Москве внезапно умершую Гелю и почему Лопатин, не жаловавший Гелю, оказался на ее похоронах. Ей написала об этом событии одна из тех московских баб-бабарих, которые бестолково топтались рядом с Лопатиным, пока он ругался с так и не дорывшими вовремя могилу пьяницами, ругался, вспоминая, как год назад проклинал ему этих могильщиков редактор армейской газеты, только не на этом, Даниловском, кладбище, а на другом – Ваганьковском.

Одна из баб-бабарих, когда наконец дорыли могилу, опустили в нее гроб и Лопатин бросил на крышку в изголовье мерзлый комок земли, вдруг вскрикнула: «Ах, не надо туда, где лицо, ей больно!» И Лопатин сейчас со злостью подумал, что, наверно, эта самая дурища и описала потом Ксении похороны.

– Мне написали, что ты у нее даже в больнице был перед смертью. – На лице Ксении выразилось суетное любопытство, о причинах которого он догадывался.

Он никогда не любил крашеную и прокуренную женщину, которая паслась в их доме во время его отъездов, а порой портила и дни приездов, и смутно подозревал, что она бывала наперсницей Ксении в периоды ее увлечений. Он не испытывал благодарности за тот приступ откровенности, в котором Геля когда-то, в декабре сорок первого, вдруг выложила ему все, что думала о его жене. Но когда приехал после Сталинграда и застал в редакции принесенную какой-то санитаркой записку от этой женщины с просьбой зайти к ней в больницу, где она «понемножку помирает», – пошел. Считал, что люди не шутят такими вещами, что, наверно, так оно и есть. И не ошибся. Записка прождала его больше недели, и, когда он пришел в больницу, санитарка, та самая, что относила записку, шепотом у двери в палату сказала, что Ангелина Георгиевна не жилец на свете, у нее рак – через день-два кончится.

Войдя в палату, он увидел ее, с отросшими на целый вершок от корней седыми волосами и неузнаваемо, как щепку, исхудавшую.

Может быть, десять дней назад, когда писала записку, она что-то хотела сказать ему. Зачем иначе было писать? Но теперь уже ничего сказать не могла. Поглядела на него не то виноватыми, не то удивленными умирающими глазами – уже не думала, что он может прийти, – прошептала что-то бессвязное, чего он так и не понял, и снова впала в забытье. Наверное, ей делали обезболивающие уколы.

Он постоял и ушел. А через два дня та же самая санитарка, решившая, что, раз он приходил в больницу, значит, он близкий покойнице человек, разыскала его в редакции и сказала, что Ангелина Георгиевна преставилась нынче утром и надо ее забрать и похоронить.

Он узнал в редакции у сведущих людей, как это делается, сказал им, что умерла его родственница – иначе было неловко просить о помощи, – и ему помогли сделать все, что требовалось. Достать гроб, грузовик и вручить кому следовало соответствующую мзду.

А потом было кладбище и три пришедшие туда, кроме него, незнакомые ему московские интеллигентные старухи, которым он по глупости сказал, что был у покойной в больнице. И вот – результат! Этот никому не нужный разговор с Ксенией.

– Удивляюсь, как ты все-таки к ней поехал? Ты же так не любил ее!

– При чем тут любил, не любил? – сердито сказал Лопатин. – Написала, что умирает, вот и поехал.

– А почему она тебе написала? – не унималась Ксения. – Чего она хотела, что она тебе сказала?

– Не знаю, почему написала, – сказал он. – Был по твоей милости знаком с ней, вот и вспомнила. Умирала одна, как собака, поэтому и написала. Чего тут непонятного?

– Зачем ты так грубо о ней?

– Я не грубо. А ты не суетись. Человек умер, а ты суетишься. – Лопатин посмотрел своей бывшей жене прямо в глаза и зло добавил: – Ничего она мне про тебя перед смертью не сказала, напрасно суетишься.

– А что она могла тебе обо мне сказать? – с вызовом спросила Ксения.