«Да, конечно, – уже поднявшись и стоя перед нею, подумал Лопатин. – Твой нынешний муж виноват в том, что ты сюда поехала, а твой бывший муж – в том, что ты жила этой ночью с кем-то третьим. И все-таки, помимо всей этой, давно знакомой, дикой логики, в глазах у тебя есть что-то такое… Словно то, что раньше вряд ли бывало для тебя таким уж несчастьем, на этот раз было действительно несчастьем, словно ты вдруг испытала унижение, от которого еще не можешь оправиться. И я, даже сейчас не веря тебе и имея на это право, данное мне долгой общей с тобой жизнью, все-таки глупо жалею тебя».

– Я провожу тебя, если хочешь, – сказал он вслух.

– Проводят и без тебя, – сказала Ксения. – И чемоданы возьмут, и на машине отвезут, и в вагон посадят, и поцелуют, если позволю… Со всем этим все обойдется и без тебя. И даже лучше, чем с тобой. Я ведь не за этим тебя позвала, а потому, что хотела… даже сама теперь не знаю, чего я хотела. Проститься, наверное, хотела.

Она протянула ему руку не как обычно, заранее приподнимая ее навстречу губам для поцелуя, а неуверенно, просто так. И он пожал эту руку со все еще не прошедшим чувством жалости и вышел. И уже на лестнице понял, что за все время, наверное, не сказал ей и двадцати слов.

Таким было их второе, а вернее, третье свидание, после которого он хотел было вернуться жить к себе, но не вернулся. На следующий же день после отъезда Гурского появилось сообщение о боях, начавшихся на Карельском перешейке. Через два дня в «Красной звезде» напечатали его первую корреспонденцию оттуда, за ней – вторую. И Лопатин поддался на уговоры матери Гурского, которая не хотела отпускать его. У нее была неистребимая потребность о ком-то заботиться, а вечернее разговоры с Лопатиным утоляли часть ее тревоги за сына.

Редактор, как только начались бои на Карельском перешейке, потерял интерес к Лопатину. Наверное, торопя его тогда и с рентгеном, и с рассказом, он держал в запасе мысль о Карельском перешейке. Но туда послать не успел, вместо Лопатина поехали другие, а чего-нибудь еще в ближайшие дни не предвиделось, и ему было не до Лопатина.

С рассказом, над которым корпел Лопатин, дело не вышло. Сначала редактор, морщась от неудовольствия, стал крестить его красным карандашом так, чтобы из четырех подвалов вышло два, а когда Лопатин заупрямился, а с Карельского перешейка одна за другой пошли корреспонденции, сказал, что теперь рассказы ему в газете ставить некуда.

– Отдай куда-нибудь в журнал!

Лопатин отдал. И благо, пока что никому не был нужен, сидел у Гурского и писал дневник: наверстывал упущенное,

Через неделю, залатав последние прорехи в дневнике, он обвязал крест-накрест бечевкой две толстые общие тетради и пошел к редактору попросить спрятать их в сейф в дополнение к уже лежавшей там пачке.

Редактор тетради взял и прикинул в руке на вес:

– За столько времени мог бы написать и побольше. Считая госпиталь, проболтался без дела больше двух месяцев…

И, сказав это, положил тетрадки в сейф.

– Надеюсь, как и в прежних, ничего нецензурного нет, – усмехнулся он. – Ни контрреволюции, ни мистики, ни порнографии? Не подведешь меня под монастырь?

– Контрреволюции нет твердо. Порнография попадается, когда привожу особо запомнившиеся вершины художественного мата на всех ступенях служебной лестницы. А мистика, разумеется, присутствует. Какая же воина без мистики! Иногда встретишь спустя год или полтора знакомого пехотного комбата, и оказывается, он так и трубит в своем полку, и жив, и не ранен – разве это не мистика?

– Завидую тебе, – сказав редактор, – пишешь и пишешь и когда-нибудь еще напечатаешь все это. А от меня только эти подшивки и останутся. – Редактор кивнул на неизменно лежавшие у него под руками, на полке, подшивки газет, которые он вытаскивал для справок и сравнений по десять раз на дню.

– А ты не прибедняйся, – сказал Лопатин. – Эти подшивки газет, от первого до последнего дня войны, может, еще будут стоить подороже наших книг.

– От первого и до последнего… Не знаю, еще не думал об этом. Рано, – сказал редактор и, взглянув на часы, на которых было ровно двенадцать, спросил Лопатина: – Ты чего пришел?

– Как чего? Принес тебе тетради.

– А еще чего?

– А больше ничего…

– Ну и ступай домой, без тебя дел много. Все еще у Гурского живешь?

– Все еще у Гурского.

– Готовься переезжать. Выборг взяли, Гурского отзываю. Теперь обойдемся там и без него…

Так было днем. А в девять вечера позвонили из редакции и сказали, чтобы Лопатин немедленно явился. И он, явившись к редактору, узнал, что завтра утром едет на Третий Белорусский фронт на новом «виллисе», на который недавно пересел бывший личный водитель редактора Василий Иванович.

– Все же ты после госпиталя, а он пожилой и аккуратный. При его нелюбви к скоростям ему только беременных и выздоравливающих возить. Если б его старая «эмка» не отдала концы, так и не пересел бы на «виллис». Ругается – и то ему не так, и это не так, и развал колес не тот, и заносит на поворотах… Поедешь, наслушаешься.

– А почему на Третий Белорусский? Не можешь объяснить?

– Не могу. Просто… – Редактор потянул ноздрями. – Вот тебе и все объяснение! Других мне самому не дают. Объяснить не могу, но заменить пока могу – на Первый или на Второй Украинский, но туда – самолетом, а машину на месте добудешь, слишком далеко стало от Москвы.

Из дальнейшего Лопатин понял, что на этот раз редактор, к своей досаде, несмотря на связи в Генштабе, не располагал ровным счетом никакой информацией, которая подсказала бы ему, куда заранее подбросить корреспондентские резервы.

Но такого рода препятствия подогревали в нем дух непокорства, и он нашел выход из положения: спешил теперь дополнительно загнать всех, кто был под рукой, сразу на все шесть украинских и белорусских фронтов. Где бы ни началось, газета не должна была остаться без хлеба насущного. Но кого куда, еще не было до конца решено, поэтому перед Лопатиным оставалась непривычная свобода выбора.

– Может, предпочитаешь лететь? Не тянет на Третий Белорусский?

– Наоборот, предпочитаю ехать, тем более с Василием Ивановичем, – сказал Лопатин. – И тем более на Третий Белорусский…