Прежде всего религия занимает в нем очень большое место. Было уже показано, какую ненависть действующие лица романа питают к язычникам и неверным. Другие черты не менее характерны. Когда Белтандр и Хрисанца находят трупы своих спутников, утонувших по их вине, они ужасаются при мысли, какой ответ они должны будут дать за них "судье непогрешимому, судье великому и грозному". Известно, как мысль о Страшном суде пугала людей Средневековья, особенно на Востоке. И теперь еще нет ни одной греческой церкви, где бы не была изображена, с самыми ужасающими подробностями, страшная сцена "второго пришествия Спасителя".

С другой стороны, надо отметить в поэме то важное значение, какое отведено в ней воспоминаниям древнего мира. Образ Эроса с золотой стрелой в руке, кажется, вдохновлен какой-нибудь греческой статуей; к этому следует прибавить, что все окружающее бога великолепие совершенно в духе традиций византийского романа. В своей поэме Измина и Изминий Евстафий Макремволит описал такими же чертами Бога любви, едущего на торжественной колеснице и окруженного царственным великолепием. Византия XII и XIII веков бережно хранила наследие аллегорических и мифологических вымыслов, зародившихся некогда в Греции и Александрии.

Еще поражает в истории Белтандра и Хрисанцы место, отведенное в ней природе. Неодушевленные предметы постоянно вводятся поэтом в настроение действующих лиц; и это, как мы видели, составляет черту, встречающуюся уже в эпопее Дигениса Ак-{432}рита. Вот, например, описание первой стоянки Белтандра после того, что он покинул отчий дом: "Была лунная ночь, ночь восхитительная; среди зеленеющей лужайки бил родник. Рыцарь разбил тут палатку и сел отдохнуть, он взял свой музыкальный инструмент и стал играть; и голосом, полным рыдания, пел такую жалобу: "Горы, равнины, холмы, ущелья и долины, плачьте вместе со мною над печальной моей долей". Точно так же, когда появляется Хрисанца, "блестящая, как солнце", вся природа празднует ее появление: "заплясали долины, в радости запрыгали горы". Местами есть даже некоторая слащавость в манере, с какой человеческие эмоции пробуждают отклик среди животных. Когда на речном берегу Белтандр разлучился с Хрисанцей, две горленки принялись всячески их "утешать". Самец кружит подле рыцаря и "сочувствует его горю, как человек". Самка не покидает молодой женщины, и когда та теряет сознание при виде трупа, принятого ею за труп ее любовника, "горленка приносит на своих крыльях воды и обрызгивает молодую девушку, чтобы привести ее в чувство". Тут есть некоторое преувеличение и жеманность довольно дурного вкуса; но вдохновение это совершенно византийское и нимало не заимствовано с Запада.

Точно так же в описаниях торжеств и различных зданий встречаешь обычную роскошь императорских резиденций и празднеств. Не в одних только греческих романах XII века встречаются грифы, стерегущие фонтан любви, роскошные покои и механические звери, окружающие бассейн триклиния. Известно, что одной из диковин императорского дворца в Византии был золотой плафон, на котором порхали и пели механические птицы, а перед троном царя стояли золотые грифоны и львы, которые с помощью искусного завода поднимались и рычали. Но что еще замечательнее - это место, какое в нашей поэме занимает этикет, идет ли дело о распределении порядка празднеств или иерархического порядка высших сановников. Наконец, все эти дворцы, описываемые поэтом, полны стражи, евнухов, как было во дворцах византийских или восточных. Церемониал царит тут во всей силе и распределяет точно должное расстояние между императором Римским, василевсом и "королем" (rheda) Антиохийским, хотя, с другой стороны, нет никакой значительной разницы в придворных обычаях между двумя столицами: Хрисанца, дочь франкского принца, зовется порфирородной, как и в действительности назывались царевны императорского дома.

Так же и нравы чисто византийские. Уже было отмечено состязание красоты, воспоминание об обычае, дорогом константинопольскому двору. В другом месте - и это напоминает эпопею Ди-{433}гениса Акрита - говорится об апелатах, и Белтандр изображен в одной сцене обнажающим "свой апелатский меч" (to apelatici). Другие черты одинаково вызывают в памяти обычаи византийского общества. Вот описание празднеств, устроенных по поводу возвращения любовников ко двору Родофила. "Отец, увидав Белтандра, сына своего, заключил его в объятия, поцеловал, и точно так же поцеловал прекрасную Хрисанцу. И женщины, и придворные дамы окружали его, приветствовали, выражали почет, говоря: "Многие лета сыну царя и царевне". И весь народ, большие и малые, предавались веселью. Император Родофил танцевал от радости и в счастье своем приказал устроить всякого рода прекрасные увеселения, музыкальные и другие. Затем он призвал архиепископа с его священнослужителями и собственноручно возложил на головы Белтандра и Хрисанцы венцы брачный и императорский. Обвенчанный и вместе с тем провозглашенный автократором при содействии сената и народа, Белтандр восходит на императорский престол, а Хрисанца становится императрицей. И, согласно этикету, музыка играла, и устроен был пир, и все сели за стол" Разве это не взято из Книги церемоний или разве это не напоминает празднества, которые любит описывать автор поэмы о Дигенисе? В своем внешнем декоруме Византия, описываемая автором XIII века, все еще та же, что и Византия Х века.

Точно так же надгробное слово Хрисанцы над телом ее любовника переносит нас в действительность Х и XI веков. "Белтандр, свет очей моих, душа моя, сердце мое, я нахожу тебя мертвым, я вижу тебя бездыханным. Вместо ярких покрывал царского ложа, вместо одежды, усыпанной драгоценными камнями, в какие бы ты должен был быть наряжен, лежишь ты нагим на берегу реки. Что не слышно рыданья твоего отца, твоего брата, твоих родственников, сановников твоих? Не придут разве твои служители и служительницы стонать над тобой и плакать? Где царь и царица, мой отец и моя мать, чтобы плакать вместе со мной и разделить мое горе? Где утешенье, какое мне принесли бы мои близкие? Из всех твоих родных одна я тут, несчастная, жалкая, убитая судьбой. Что мне делать, несчастной? Что станется со мной, с чужою? Каким путем мне идти, в отчаянье вверженной? Всюду несчастье, везде неизвестность... Хочу поразить себя в сердце, хочу, чтобы похоронили меня вместе с тобой; с тобой вместе умру, вместе с тобой сойду в Аид, вместо того чтобы жить в страданье всю остальную жизнь. Горе мне, несчастной! Не знаю, что будет со мной! Увы, увы!" Подобным образом Пселл плакал и скорбел на могиле своей сестры. И в этом в Византии не видно никакой перемены.

Итак, в этой поэме, изображающей столкновение двух цивили-{434}заций, где латинский мир Антиохии противополагается греческому миру Византии, если не считать некоторых обычаев, заимствованных у Запада, как, например, феодальную зависимость и соколиную охоту, почти не заметно никаких следов иноземного влияния при описании общества того времени, которое изображено тут. Суть остается чисто византийской, и франкским баронам, явившимся с завоевательными целями, греческая цивилизация, по-видимому, гораздо больше дала, чем получила от них. Это еще гораздо нагляднее показывает роман Ливистр и Родамна. В нем мы увидим, как еще в XIII и XIV веках Византия обладала до известной степени силой ассимиляции, благодаря чему она некогда сумела приобщить столько народов великому эллинскому единству.

III

Роман Ливистр и Родамна начинается довольно искусно: "Зеленым лугом вдоль берега реки по узкой тропинке ехал раз молодой человек. Луг манил остановиться и разбить на нем палатку, прозрачноструйная речка - утолить в ней жажду. Луг манил своим привольем, речка - тихой прелестью; тот - своими деревьями, цветами, источниками, эта - чистотой и ясностью своих вод. Но рыцарь, казалось, был поглощен совсем иным. Это был красивый человек, латинянин родом и благородного происхождения, мужественный, осанистый, изящного сложения, с виду крепкий и сильный; он был высок ростом и белокур, лицо бритое, волосы подстрижены треугольником. Он ехал на прекрасном коне, и на руке у него был сокол; позади него бежала собака. Он был в блестящем вооружении, и все время, покуда ехал, на глаза его набегали слезы, из груди вырывались вздохи".