Изменить стиль страницы

Наконец цепь подошла к саду. Солдаты шатнули плетняк, и один из них, тот, что оказался ближе к Куртинцу, уже занес длинную ногу, чтобы перебраться в сад, но Куртинец поднялся из-за плетняка и выстрелом в упор свалил солдата. И почти одновременно захлопали выстрелы в разных концах сада.

Увязая в снегу и отстреливаясь, Куртинец с Горулей уходили по пустоши к городской окраине. Преследовавшим их солдатам приходилось часто стрелять наугад, потому что импровизированные маскировочные халаты Горули и Куртинца сливались с белизной снега и преследователи теряли бегущих из виду. Но зато темные фигуры солдат были отчетливо видны на фоне белой пелены, и время от времени кто-нибудь из них, вскрикнув, так и оставался лежать на снегу.

— А ведь наши, пожалуй, уйдут, Илько! — прислушиваясь к отдаленным выстрелам, с надеждой говорил Куртинец.

— Могут уйти, друже, — ответил Горуля.

Когда до ската оставалось не больше пятидесяти шагов, Горуля вдруг пошатнулся и, хватая руками воздух, осел в снег. Куртинец бросился к товарищу, попытался поднять его, но Горуля не мог подняться. Сильный озноб как-то сразу охватил его тело, в груди будто пекло.

— Что с тобой, друже? — зашептал, становясь на колени, Куртинец.

— Уходи, Олекса, — прохрипел Горуля, — уходи, ради бога, скорее…

Какую-то долю секунды Куртинец поколебался, затем поднялся и бросился бежать. Солдаты, галдя, переваливаясь в глубоком снегу, устремились за Куртинцом.

Горуля видел, как, отбежав на большое расстояние, Куртинец бросился прыжком к откосу и покатился вниз, как он поднялся почти у самых двориков, но в это время от двориков отделилось несколько черных фигурок, и вдруг все они сгрудились и забарахтались в снегу.

Горуля рванулся, словно это на него навалились солдаты, и застонал. Потом он видел, как группа солдат двинулась в обратный путь по склону, подталкивая автоматами Куртинца. Тот взбирался молча, но, очутившись на пустоши, остановился ненадолго, выпрямился, как это показалось Горуле, и запел:

Верховино, свитку ты наш,

Гей, як у тебе тут мило!..

Он шел, окруженный солдатами, и пел. Голос его постепенно удалялся, но слышен был еще очень долго.

57

Горуля пролежал в нашем доме около недели. Для нас с Ружаной это было самое трудное и тревожное время. Мы не спали ночей, прислушиваясь к каждому шороху за стенами дома. Бывало стукнет где-нибудь калитка, и мне уже казалось, что это идут к нам.

Горуле становилось то лучше, то хуже, но мысль о Куртинце не покидала его ни на минуту. Он страдал невыносимо.

— Олексо, Олексо, — шептал он в отчаянии, стискивая зубы, — Олексо…

В часы, когда наступало улучшение, чтобы отвлечь Горулю от терзавшей его мысли, я начинал расспрашивать его о Советской стране. Долго Горуля говорить не мог, быстро уставал, но он заметно оживлялся, рассказывая, и на лице его появлялась улыбка.

Годы, проведенные в Советском Союзе, Горуля прожил в Харькове. Работал он плотником на строительстве большого завода и учился вечерами.

— Как сказал, что учиться хочу, думал, Иванку, люди меня засмеют: «Куда тебе, старому, в молодые лезть!..» А не засмеяли. Там не в диковину то, что старые учатся. Вся держава учится! Строит и учится… Ох, Иване, всем бы людям на свете такую добрую жизнь, как там до войны была, всем бы людям!..

К концу недели Горуля немного окреп, и его увезли от нас в горы.

Средь бела дня во двор въехали две селянские подводы с дровами. Дрова сбросили, дно одних саней устлали сеном и овчинами, а в сумерки двое дюжих подводчиков незаметно снесли закутанного в гуню Горулю уложили его в сани, закидали сверху охапками сена и спокойно съехали со двора.

Слухи о ночной перестрелке в подлесной стороне ползли по городу. Толком никто ничего не знал, а падкие до всякой сенсации издаваемые в Ужгороде фашистские листки на этот раз молчали. Но вот однажды к крикливым газетным заголовкам о неприступности линии Арпада [37], о новом секретном оружии, которое вот-вот совершит перелом в войне и обеспечит победу Гитлеру, прибавились новые: «Решительные действия увенчались успехом: Микола с Черной горы пойман!»

Городские заправилы явились в полицию и попросили вручить от имени благодарного рутенского народа [38], который нашел счастье под сенью короны святого Стефана, подарки отличившимся чинам.

— Рано, рано празднуют, — говорила Анна, и глаза ее блестели лихорадочным блеском.

Иногда мне казалось, что Анна, как и мы с Ружаной, не до конца верит, что Олекса в руках врагов. Но нет, так только казалось.

— Я знаю, — говорила она, — его пытают, мучают, могут убить; не надо обманывать себя…

Голос ее срывался и дрожал от горя, и мы с Ружаной понимали, что эта маленькая, хрупкая, самоотверженная женщина всем существом своим каждую минуту там, с Олексой.

Сады у нас цветут в апреле.

Если взглянуть в эту пору на Ужгород издали, то покажется, что опустилось над городом белопенное облако, опустилось, расползлось, запуталось среди домов и никак теперь не может отцепиться и улететь.

Случается, что подует ветер посильнее, глянешь в окно и вскрикнешь: «Снег идет!» А это не снег, это кружатся в воздухе, как снежинки, лепестки черешен, устилают собою землю, и на дворах, на улочках становится белым-бело.

А дни стоят знойные, того и жди, что грянет первая гроза.

В один из таких апрельских дней в свой час, как обычно, пришла к нам Анна.

Я открыл ей. Она поглядела на меня невидящим взглядом, зашла в комнату и медленно, как слепая, опустившись на стул, проговорила:

— Олексы нет… Убили Олексу… Убили Олексу…

Ружана заплакала. Анна взглянула на нее и вдруг, закрыв лицо руками, заплакала сама, тихо, почти беззвучно, как плачут в Верховине старые, сдержанные в своем горе женщины.

Олексы нет. Убили Олексу. Горе оказалось слишком большим, чтобы сразу принять его, чтобы найти те единственные слова, которые могли бы утешить. Да и слов таких не существовало.

Я подошел к Анне и обнял ее за плечи. Она стихла, отняла руки от лица и так сидела некоторое время, уставив в одну точку сухо горящие глаза. Затем Анна подняла с пола плетенную из кукурузных листьев корзиночку, с которой пришла, извлекла из нее три небольших свертка и положила их на стол.

— За двумя придут, — сказала она, — а третий для вас.

Я развернул один из свертков, снял верхнюю листовку и, пробежав глазами первые строки, вздрогнул, будто услышал голос живого Куртинца, — это было его письмо перед казнью. Служитель будапештской тюрьмы, связанный, как узнали потом, с подпольной группой патриотов венгерской столицы, вынес эти листки на волю, и они дошли до нас.

«Это письмо ко всем, — писал Куртинец, — кто боролся вместе со мной. К тебе, Анночко, к вам, мои хлопчики…

Сегодня последний день моей жизни. Человеку, влюбленному в нее, как я, трудно и невозможно свыкнуться с такой мыслью, но это так: последний день…

Меня должны были казнить две недели назад, сразу после приговора, но открылась на руке старая рана, и меня уложили в лазарет, чтобы накинуть петлю на совершенно здорового, — это было продолжением пыток.

Но последняя неделя в лазарете оказалась неделей надежды. Люди, имена которых еще не время назвать, передали мне, что боевая группа венгерских товарищей, действующая в Будапеште, совершит попытку освободить меня при моем переводе из лазарета обратно в тюрьму. И действительно, вчера ночью, когда тюремная карета мчалась по городу, одна за другой лопнули две шины. Карета остановилась. Я слышал выстрелы, крики конвоиров. Трое конвойных, сидевших со мною в фургоне, разбив зарешеченные окошки, открыли огонь, но нападавшие не решились стрелять прямо по фургону. Напрасно! Минутное промедление решило дело, и я был спасен для палачей. Но как бы там ни было, я благодарен венгерским друзьям уже за одно то, что слышал их голоса так близко.

вернуться

37

Линия Арпада — оборонительная линия по Карпатскому хребту.

вернуться

38

Рутенский народ — так называли венгерские буржуазные историки народ Закарпатской Украины.