Изменить стиль страницы

Куртинец извлек из кармана листок бумаги, развернул его и положил на столик перед Верным.

Я подошел к столику и взглянул на исписанный крупным, четким почерком листок. Он был измят, и оборванные края его хранили следы клея.

— Целый день провисел, — пояснил Куртинец, — в центре села, на самом виду у жандарма, а тот и пальцем дотронуться до него не посмел. Читайте!

Но читать он нам не дал, а, взяв листок, начал читать сам:

«Постановление Народного комитета села Вилки, восемнадцатого февраля тысяча девятьсот сорок четвертого года, номер одиннадцатый… Первое. Товарищи! Двадцать третьего февраля — праздник Красной Армии, той армии, которая бьет сейчас на фронтах наших лютых врагов и несет нам свободу. Народный комитет объявляет день двадцать третьего февраля праздничным в нашем селе и призывает вас отпраздновать его в каждой хате. Да здравствует Красная Армия!»

Куртинец остановился и обвел нас лукавым взглядом.

«Второе. Народному комитету стало известно, что в ближайшее время будет проводиться набор на работы в мадьярщину. Вам будут говорить, что это на полевые весенние работы, но вы не верьте. Ваши руки нужны, чтобы строить укрепления. Народный комитет призывает вас отказываться ехать, гнать гэть из села вербовщиков. Третье. В Народный комитет поступила жалоба на Федора Гриньчака, что Федор Гриньчак погано рассчитался с наймаками, обдурил их и обвешал. Народный комитет приказывает: кровопивцу трудового народа Федору Гриньчаку немедленно отдать наймакам то, что он им недодал. Если он это не сделает к двадцать третьему числу, мы его будем судить по всей строгости. Постановление это должно висеть в центре села от ночи до ночи. Срывать строго воспрещается, и за это отвечают староста Любка Петро и начальник жандармского поста Надь Ласло. Да здравствует наша борьба! Смерть фашистским оккупантам!..» — Куртинец тряхнул листком. — Понимаете, что это такое?

— Власть, — сияя, проговорил Горуля. — И долго оно висело?

— От ночи до ночи. Староста и жандарм сделали вид, будто они ничего не замечают. Можете себе представить, как им хотелось сорвать объявление! Не посмели. А вы тут, на Ужгородщине, законспирировались до такой степени, что сами своего голоса не слышите. Боитесь жертв? Так действуйте разумно, но действуйте! Законспирироваться — это значит действовать, а не отсиживаться.

Верный молчал, потупясь. Горуля смущенно вертел в пальцах листок объявления.

— Где собираете людей? — спросил Куртинец.

Верный встрепенулся.

— Место надежное, тут, неподалеку, в подлесной стороне. Дом в саду, и до леса близко.

— Кто будет?

— Как домолвились, — сказал Горуля, — представители комитетов из сел.

— Ну, а на мне — городские товарищи, — добавил Верный.

— Собираются сразу по адресу? — поинтересовался Куртинец.

— Нет, — сказал Горуля, — адреса никому не давал. Сам буду встречать каждого в отдельности в кофейне на Корзо.

Куртинец улыбнулся.

— Я погляжу, Ильку, ты уже город знаешь, может быть, лучше меня.

— Верный познакомил, — смутился Горуля.

— Значит, дружно работаете?

— Пока не жалуюсь, — проговорил Горуля. — Он по городу, а я по селам… Эх, Олексо, пустил бы ты меня на Верховину!..

Куртинец покачал головой:

— Не проси, друже, нельзя! Люди здесь нужны, а их мало. Да и потом на Ужгородщине тебя никто не знает, а там ты каждому пеньку знакомый.

— То я разумею, — вздохнул Горуля.

Они заговорили о людях, которых собирали, и я отошел в сторону, чтобы не слушать. Верный, видно, называл Горуле своих городских, которых тот должен был тоже встречать в кофейне на Корзо. Говорили шепотом, но вдруг я услышал восклицание Горули:

— Луканич? Федор?

— Ты что, знаешь его? — спросил Верный.

— Так ведь и я припоминаю такого, — вмешался Куртинец. — Кажется, профессор Мукачевской гимназии?

— Был профессором. Уволили. И посидеть пришлось, мадьяроны ему старые грехи вспомнили.

— Теперь что он делает? — поинтересовался Горуля.

— Служит в конторе камнедробильного завода, на Радванке. Он уже давно искал с нами связи. Помог нам сведениями, хорошо помог.

— А ты что можешь о нем сказать? — спросил Горулю Куртинец.

— Что сказать?.. Был когда-то с нами, воевал вместе, а потом Масарику стал молиться.

— Да, — подтвердил Верный, — об этом он мне говорил.

— Ну, за Ивана в гимназии заступился, — продолжал Горуля. — Только разные у нас дороги были. А вот сейчас, значит, опять сошлись.

Поговорили еще недолго, и Куртинец поднялся. За ним поднялись Верный и Горуля.

— Значит, до вечера, товарищи!

— Будь здоровым, Олексо!

К вечеру вьюга улеглась, но мороз стал сильнее. Над Ужгородом было звездно и удивительно тихо. Город казался погребенным под снегом.

Куртинец собрался уходить. Я проводил его до калитки и, пока он не скрылся за углом, стоял, прислушиваясь, как скрипел под его ногами снег.

Каждый вечер по нескольку часов я работал в теплице, засиживаясь там допоздна. Работы было много. Последнее время меня особенно занимал бич наших полонии — альпийский щавель. Стелющийся, живучий, цепкий, он рос у меня в широких ящиках, заглушая высеянные вместе с ним травы, и я, пользуясь наблюдениями Федора Скрипки, бился над тем, чтобы выведать, чего же не любит и чего боится это зловредное растение.

Вот и в этот февральский вечер после ухода Куртинца я отправился в теплицу и, увлекшись работой, не заметил, как время перевалило за полночь.

Оторвал меня от занятий неясный шум, похожий на шуршание осевшего снега. Затем что-то стукнуло за стеклами теплицы, и все смолкло, но через минуту-две опять послышался глухой стук, и на этот раз возле самого порога.

Я потушил свет, вышел в тамбур, осторожно приоткрыл дверь. У входа в теплицу лежал человек. Я бросился к нему, нагнулся. Это был Горуля!

Он дышал прерывисто, что-то клокотало у него в горле, и казалось, вот-вот оборвется. Я дотронулся до его плеча. Он открыл глаза и вдруг судорожно схватил меня за руку, заговорил торопливо, хрипло:

— Иванку, слухай, Олексу взяли… Сообщи. Доманинская, девяносто… Условный: «Где живет мастер…» — «Во дворе направо, проходите»: Олексу взяли.

Я похолодел от отчаяния.

— Где взяли? — только и сумел выговорить я.

— Там… На подлесной стороне.

Все, что я делал дальше, я делал, скорее повинуясь инстинкту, чем сознанию. Я подхватил Горулю под руки и поволок его к дому. Открыв дверь своим ключом, я разбудил Ружану. Она побледнела, увидев окровавленного человека, лежащего на полу в прихожей.

— Иванку, кто это?

— Молчи! — приказал я. — Помоги мне…

Мы уложили Горулю на диван, сняли с него пальто, башмаки, пиджак. Я разорвал сорочку и заметил над левой грудью две кровоточащие ранки.

Не прошло и часа, как над впавшим в беспамятство Горулей хлопотал врач. Ружана помогала ему, а на стуле сидела Анна Куртинец, бледная, осунувшаяся. Это она мне открыла дверь в доме на Доманинской, куда я постучался по указанию Горули.

Доктор работал молча, но по выражению его лица можно было понять, что состояние Горули серьезное.

Дождавшись конца перевязки, я пригласил врача в соседнюю комнату и, прикрыв за собою дверь, сказал:

— У нас в доме корь. Надеюсь, вы поняли меня, доктор?

Доктор пожевал губами и кивнул:

— Да, понял!

Он нервничал и глядел на меня исподлобья с каким-то удивлением и опаской, будто я не был старым его знакомым.

— Мы вам доверились, доктор, и вы…

— Можете не беспокоиться! — вспыхнув, прервал он меня и стал сердито отворачивать закатанные рукава сорочки.

Он дал несколько наставлений Ружане и, уходя, очень сокрушался, что нельзя поместить раненого в больницу. Сознание возвратилось к Горуле только на третий день, и лишь тогда мы узнали все, что произошло в подлесной стороне города.

Горуля сидел в кофейне на Корзо — третьеразрядном бойком заведении, где всегда было полно посетителей. Он устроился за столиком у стены, недалеко от входа. Вызванный им человек подсаживался к столику незаметно для других. Горуля говорил несколько коротких фраз, и тот, выпив чашку кофе или делая вид, что ему некогда ждать кельнера, поднимался и уходил.