Изменить стиль страницы

Правители Франции, Англии, Польши и самой Чехословакии предпочитали отдать страну на растерзание фашизму, чем увидеть в ней хотя бы одного советского воина.

Польское правительство заявило, что оно не сможет пропустить через свою территорию Красную Армию. Нам было известно, что отвечало правительство Франции на предложение Советского Союза выполнить взаимные обязательства перед Чехословакией: «Мы уговорим Гитлера».

Двадцать девятого сентября тридцать восьмого года в Мюнхен на свидание с Гитлером и Муссолини слетелись премьер-министры Франции и Англии.

Может быть, и вам когда-нибудь попадется в руки старый иллюстрированный журнал, подобный тому, какой лежит сейчас передо мной. На страницах его фотографы запечатлели для истории несколько моментов этого предательского совещания.

Вот за столом, в креслах с высокими спинками, сидят: сам фюрер с безумными глазами маниака, быкоподобный Муссолини, угодливо улыбающийся премьер-министр Франции Даладье и сухопарый мрачный старик Чемберлен — премьер Англии. Нет среди них только тех, кто осторожно уже подбирал к своим рукам вожжи. Да и зачем следить за этим столом, — вассалы договорятся сами. До поры до времени лучше оставаться в тени, у себя дома, за океаном, в Нью-Йорке или Вашингтоне. Что значит судьба какой-то Чехословакии, если, пожертвовав ею, можно начать готовить Гитлера к походу на Восток! Правда, ефрейтор стал строптив: лезет в Наполеоны и позволяет себе порой огрызаться на самого хозяина, — но что за беда! Война Гитлера с Россией обескровит обе стороны, и тогда можно будет крепко прибрать к рукам и тех и других.

Сделка состоялась. Вопреки воле народа, Судеты были отданы Германии без единого выстрела.

С проклятиями покидали солдаты свои укрепления, оставляя оружие врагу. Города были похожи на потревоженные муравейники. Люди толпились у радиорепродукторов, все еще не веря случившемуся, все еще надеясь услышать опровержение, но его не последовало… Я видел, как плакали женщины, как, ошеломленные неслыханным предательством, потупясь, стояли мужчины, — каждый из нас чувствовал, что Судеты — это только начало и что самые тяжелые испытания впереди.

Иллюстрированный журнал не поместил на своих страницах ни фотографий солдат, посылающих проклятия предателям, ни изображения плачущих женщин, он поместил лишь фотографию утирающего слезы президента. Доктор Эдуард Бенеш в черном пальто с непокрытой головой стоял на ступеньках широкой мраморной лестницы, поднося платок к глазам. Теперь никого не могли бы обмануть эти слезы. Это плакал не президент, на глазах у которого теряла свою независимость его страна, а предатель, добросовестно сослуживший свою иудину службу.

Но не только теперь, годы спустя, а и в ту пору многих и многих не могли уже обмануть слезы президента. Наступили дни бессильной ярости, разброда и великого протрезвления для тех, кто до последней минуты верил в честность буржуазных правителей, в их преданность республике и народу. Все рушилось, рассыпалось на глазах с трагической, ошеломляющей быстротой. И те, кто давно уже избрал для себя путь борьбы, стояли на пороге новых, неслыханных испытаний, требующих мужества, жертв и стойкости.

44

— Вам не следует больше бывать у меня, пане Белинец, — с горечью произносит Куртинец.

Я настораживаюсь и вопрошающе смотрю на него.

Похудевший, осунувшийся, угрюмый, он стоит вполоборота ко мне у окна и курит. Анны нет. Вот уже вторая неделя, как она уехала куда-то с детьми. В квартире непривычно тихо, запущенно и уныло.

— Мы с Анной всегда были рады вам, — продолжает Куртинец. — Но теперь приходить ко мне небезопасно.

Так вот он о чем!

— Но я никогда не был трусом, пане Куртинец.

— Не надо быть и безрассудным… А за ваше доброе, дружеское чувство ко мне, — и голос Куртинца звучит ласково, — спасибо.

— Не вам, а мне следовало бы благодарить за это. Что моя дружба!.. У вас и без меня так много друзей.

— И лишних нет ни одного.

— Боже мой, — восклицаю я, — мы говорим с вами, будто прощаемся!

— Так оно и есть, пане Белинец… Уже заготовлен манифест о роспуске нашей партии, и не сегодня-завтра коммунистов объявят вне закона.

Я делаю движение, чтобы подняться с места, но чувствую, что тело не повинуется мне.

— Разве вы не ожидали этого, пане Белинец? — спрашивает Куртинец.

— Ожидал, — признаюсь я. — Все шло к этому.

И в памяти одно за другим проносятся события, последовавшие за мюнхенской трагедией.

Как камень, сорвавшийся с вершины горы, увлекая за собой другие камни, с каждой секундой убыстряет свое движение, и вот уже невозможно глазу уследить за стремительно мчащейся лавиной, так неудержимо неслись эти события к своему трагическому финалу.

Едва только свершилось мюнхенское предательство, как главари профашистских партий Подкарпатской Руси господин Бродий, господин Фенцик и униатский священник Августин Волошин поспешно созвали слет своих сторонников, назвав его национальной радой, и в Прагу полетела петиция о предоставлении нашему краю автономии.

Почти двадцать лет правительство республики обещало Подкарпатской Руси эту записанную в конституции автономию, но всеми правдами и неправдами оттягивало выполнение своего обещания, опасаясь, что благодаря сильному влиянию коммунистической партии большинство мест в сейме окажется у коммунистов.

Теперь автономию требовал не народ, а Бродий, Фенцик, Волошин — люди, бывшие не на плохом счету в Берлине.

Вопрос об автономии был решен в течение нескольких дней, и она свалилась на нас, как гром с ясного неба.

В большом зале ужгородского отеля «Корона» собрали по этому торжественному случаю представителей интеллигенции.

По просьбе Куртинца пошел на это собрание и я, для того чтобы написать о нем отчет в газету «Карпатская правда».

В одной из боковых комнат, где собирались приглашенные, встретил меня пан превелебный Новак.

— Рад, сын мой, что вижу вас здесь в этот светлый, ниспосланный нам богом час. И надеюсь, что теперь и вы будете с нами.

— С кем же, отче? — спросил я.

— С теми, кто под десницей божьей будет созидать будущее нашего народа.

В шелковой, вкрадчиво шуршащей сутане, прямой, высокий, он вел меня через зал, ища глазами укромное место, где можно было бы присесть. Наконец он нашел его в дальнем углу и, опустившись в кресло, знаком пригласил меня сесть в другое, свободное, напротив себя.

— Я давно искал случая поговорить с вами, пане Белинец, — сказал Новак. — Я ценю ваши познания, ваше мужество, которое, увы, было направлено по ложному пути.

— Вот этого как раз я и не нахожу, отче, — ответил я сдержанно.

— Напрасно, — и мелкие морщинки на лице пана превелебного дрогнули. — Вы украинец, и ваше похвальное стремление служить людям должно обрести свое истинное русло.

— В чем же оно? — насторожился я.

— В служении нашей украинской нации.

— Я и до сих пор служил ей, отче, по мере своих, сил.

— Не ей, — раздраженно прервал меня Новак, — а тому, что пагубно разделяло нас, и тем, кто сеял вражду между нами, украинцами. Единение! Вот к чему ныне взывает наша святая кровь, и мой пастырский совет: не оставайтесь глухим к этому зову, пока еще не поздно. Терпимости божьей нет границ, но у людей она не безгранична… Вам пора зачеркнуть прошлое, пане Белинец. Грядет новый мессия, чтобы очистить землю от коммунистической скверны. Мы слышим уже его шаги, грозные, но благостные.

Я вспыхнул.

— Уж не для народа ли благостны шаги немецкого ефрейтора?

— Время для споров кончилось, пане Белинец, — нахмурился Новак. — Из добра к вашим близким, которые были ревностными моими прихожанами, из добра к вам…

Но он так и не досказал своей мысли, и без того ясной для меня.

В главном зале отеля началось собрание. На почетном месте, за столиками, восседали несколько министров новоиспеченного кабинета во главе с самим премьером, бывшим учителем пения, Андреем Бродием и несколько селян в постолах и домотканых куртках. Этих селян привел в отель «Корона» как представителей народа Казарик. Говорили, что он отыскал их перед самым собранием на вокзале среди ожидавших поезда пассажиров. Теперь селяне сидели рядом с министрами и напряженно слушали речь, которую держал перед притихшим залом Казарик.