Изменить стиль страницы

Работа оказалась и в самом деле тяжелой: приходилось под дождем и пронизывающим ветром сгружать с платформ на подводы глыбы мрамора; но и такой работе я был бы рад, если бы только не приходилось по два-три дня дожидаться, когда прибудут новые платформы. Нас было пятнадцать «счастливцев». С утра до позднего вечера мы топтались на товарной станции, чтобы не прозевать прибытия платформ. Ждать приходилось нескончаемо долго, а платили нам только за часы разгрузки.

Прошла неделя, другая, третья — и никаких перемен. Тех нескольких крон, что я получал, едва хватало на пищу, а из них приходилось еще урывать плату квартирной хозяйке.

Все чаще я начинал задумываться о том, что надо мне уезжать из Ужгорода.

Я старался гнать от себя эту невеселую мысль. Мне не хотелось уезжать из города, где жила Ружана. Правда, я избегал всякой возможности встретиться с ней. Но одно сознание, что она где-то здесь, что я хожу по тем же улицам, по которым ходит она, поддерживало мои силы. Да и куда было ехать?..

Из окна моей комнаты часами глядел я на отроги лесистых Карпат, запорошенных январским снегом. За первой грядой возвышалась вторая, за второй — третья… Все выше и выше. Верховина, край ты мой любый, земля, взрастившая меня! Ведь это неправда, что я лишний здесь, что я не нужен тебе?

Как-то я стоял у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. Надвигался вечер. Укрытая снегом земля была светлее неба. Далеко-далеко в горах горел огонек. Вдруг позади бесшумно отворилась дверь, и кто-то негромко позвал меня:

— Иванку!

Я обернулся: на пороге стояла Ружана.

В первое мгновение мне показалось, что в комнате посветлело.

Я сделал шаг, другой, третий навстречу Ружане, но вдруг, точно опомнившись, огромным усилием воли заставил себя остановиться и приглушить вспыхнувшую было радость.

Ружана, сделав движение, тоже внезапно остановилась. И хотя в сумерках лица ее не было видно, я почувствовал, что на нем написана сейчас растерянность.

Так мы неподвижно, в полном молчании стояли друг против друга. Охваченный смятением, я боролся с воспоминанием о последнем нашем свидании, о той горечи, с которой я ушел тогда из дома Лембеев, не услышав от Ружаны ни слова поддержки. Забыть бы об этом сейчас…

Я хотел зажечь свет в комнате. Ружана задержала мою руку и начала быстро снимать перчатки. Наконец, что-то преодолев в себе, она спросила:

— Ты собираешься уезжать, Иванку? Да?.. Но ты никуда не уедешь.

Это были ее первые слова. Она произнесла их торопливо, с придыханием, точно ей не хватало воздуха.

Я ничего не ответил.

— Не молчи, — попросила она, чуть касаясь пальцами моей руки. — Ну, скажи хоть что-нибудь… Ты не хотел меня видеть?

— Не хотел, — через силу проговорил я.

— Это неправда, — повела головой Ружана, и в голосе ее послышался укор.

— Да, это неправда… Но все равно, я не хотел… Мне было очень тяжело…

— Знаю, — прервала меня Ружана. — Но я пришла не затем, чтобы вспоминать… Мы не можем друг без друга, Иванку, милый, потому-то я и пришла… совсем…

Мне показалось, что я ослышался.

— Что ты сказала?

— Совсем, — повторила она решительно.

— Ружана, — заговорил я, — это ведь невозможно… У меня ничего нет, кроме рук, которым я не могу найти работы.

— Ты только этого боишься? — испытующе спросила она.

И по тону, каким Ружана задала свой вопрос, я понял, что она страшится услышать какую-то другую сторону правды. Но высказать ее я уже не мог. Горечь и ожесточение, вызванные воспоминанием, вдруг улеглись.

— Только этого, Ружана, — опустил я голову, — другого ничего.

Ружана приблизилась ко мне. Пахнуло еще не выветрившимся запахом мороза, принесенным ею с улицы.

— Но и у меня есть руки, Иванку, — сказала она. — Видишь, вот они. И им немножко повезло. Я нашла работу. Мы больше никогда не расстанемся!

38

По утрам мы вместе выходим из дому. Зима стоит снежная, морозная. Я провожаю Ружану до книжного склада, где она работает: подбирает книги для иногородних заказчиков и пишет аннотации на новые издания.

— До вечера, Иванку!

— До вечера, Ружана!

Она машет мне рукой и входит под арку старинного серого дома. Я жду, пока затихнет стук ее каблучков, и лишь после этого отправляюсь через город на товарную станцию, гадая дорогой, посчастливится сегодня или нет. В работе день проходит быстро, и не беда, что мраморные глыбы тяжелы, что веревки, на которых мы вытаскиваем их из вагонов, режут плечи и стирают до крови руки: усталость и боль начинаешь чувствовать потом, а сейчас — лишь бы была работа!

Возвращаюсь я в сумерках. Ружана уже ждет меня.

— Иванку?

— Я, Ружана.

Нам хорошо вдвоем, и невзгоды наши как бы отступают на время. Даже постные, или, как мы их называем, «пустые», дни, установленные нами для того, чтобы сэкономить несколько крон и послать их Гафии, не тяготят нас.

Вечерами мы обычно сидим дома, и окно нашей комнаты светится далеко за полночь. Иногда к нам приходит Лобани или вдруг появляется Чонка.

— Иване, — допытывается Василь, — ты не знаешь, кто такой «Г. И»?

Мы с Ружаной украдкой переглядываемся.

— Нет, не знаю… А что?

Чонка всплескивает руками:

— Милый мой! Ты никак в лесу живешь и ничего, кроме того, что написано в глазах твоей жены, не читаешь!

— Возможно, — улыбаюсь я.

— Сегодня опять его статья в «Карпатской правде», — продолжает Чонка. — От статей этого «Г. И.» дирекция «Латорицы» и земледельческая комора ну просто на стенку лезут. Они ведь ни от чего не могут отпереться, их словно с поличным ловят… Молодцы эти красные! Говорят, что у них в редакции специальные дежурные редакторы для отсидки. Цензура вычеркнет какую-нибудь статью, а дежурный редактор ее все равно напечатает и ждет, когда за ним явится полиция, чтобы отвести в тюрьму за нарушение закона о цензуре.

— Это правда, Иванку? — встревожившись, спрашивает Ружана. — Почему ты мне никогда не говорил? — Но встретив мой пристальный взгляд, смущается и замолкает.

А Чонка, увлекшись, начинает рассказывать содержание очередной статьи. Слушаю его, посмеиваясь про себя: каждое слово, каждая запятая без того хорошо знакомы мне в статьях «Г. И.».

Месяца полтора назад совершенно неожиданно Куртинец вызвал меня в Прагу, где он вместе с Франтишеком Ступой добивался пересмотра дела Горули. Мое участие, как приемного сына Горули, в этих хлопотах было необходимо. Заложив ростовщику золотые часики Ружаны — единственную нашу ценную вещь, — я уехал в столицу.

С Куртинцом встретились мы в адвокатской конторе Франтишека Ступы.

— Предпринимаем еще одну попытку, пане Белинец, — сказал он мне, пожимая руку.

— А есть ли надежда?

— Трудно надеяться, — нахмурился Куртинец, — но тут важно не упустить момент, — я имею в виду заключенный нашим правительством договор о взаимопомощи с Советским Союзом. В связи с этим договором пришлось все-таки несколько ослабить преследования, которым до сих пор подвергалась наша партия. Не знаю, надолго ли? Но пока что ужгородский суд уже не решился поддержать притязания Матлаха на землю студеницких селян… Может быть, и нам удастся чего-нибудь добиться…

В Праге я пробыл две недели, две недели настойчивых хлопот, ожиданий… Но, увы, все наши усилия ни к чему не привели. Высшая судебная инстанция отклонила ходатайство о пересмотре дела, а писать президенту просьбу о помиловании Горуля отказался.

— Нет моей вины! — заявил он посетившему его в тюрьме Ступе. — И не стану я перед ними на колени. Не дождутся они того!

Так ничего и не добившись, в невеселом настроении возвращались мы с Куртинцом из Праги домой.

Сквозь туманную предрассветную мглу поезд приближался к Чопу. В вагонном купе мы были только вдвоем. Куртинец, занятый своими мыслями, молча курил одну сигарету за другой.

Вдруг он взглянул на меня и спросил:

— Что вы теперь думаете делать, пане Белинец?