Изменить стиль страницы

— Что ни год, — продолжал Горуля, — то голод, что ни год, то тиф или оспа. Подсчитайте, сколько у нас слепых на Верховине, сколько зобатых, сколько калек и сколько могил! На тридцать тысяч селян нашей округи ни одного лекаря, но зато в каждом селе по четыре корчмы. Ох, Верховино, свитку ты наш!.. Свет ты наш, Верховина!.. А вы, пане прокурор, пугаете меня тюрьмой. И если я из вашей тюрьмы убегу — а убегу я непременно, это я вам твердо обещаю, — так не с того, что мне в тюрьме гирше, а для того, чтобы опять поднять народ за лучшую долю. Меня судят тут не за то, что в человека стрелял! Дурница! Вы сами добре знаете, что дурница, а судят за то, что я коммунист! — Внезапно Горуля замолчал и, склонив на плечо голову, стал прислушиваться.

Зал шевельнулся и тоже затих, ловя неясный гул, пробивающийся с улицы сквозь каменные стены здания. Но это не был обычный гул большого города.

Анна Куртинец и Славек переглянулись, и лица их приняли строгое, значительное и торжественное выражение.

— Это рабочие Брно пришли, слышите? — шепнул, склонившись ко мне, Славек.

Теперь уже в зале явственно слышалось, как сотни голосов скандировали по-чешски:

— Комму-ни-стам сво-бо-ду!

— Фа-ши-стов в тюрь-му!

Судья вскочил с кресла:

— Закрыть окна!

Но и без его приказания служители суда уже бежали по проходам балкона, к распахнутому окну.

— Подсудимый, вы кончили?

— Не торопитесь, пан судья, — сказал Горуля, — последнее слово за мной, а не за вами. Вы можете меня засудить, но судьей мне быть не можете. У меня один судья — народ! Чули вы когда про такого? Правда и в самом деле победит, только не ваша, а моя, партии моей правда.

…Приговор был вынесен ночью: «Виновен. Семь лет тюремного заключения».

Когда мы вышли из здания суда на площадь, она была запружена народом. Над ней стоял гул возмущенных голосов. Пробраться сквозь запрудившую площадь толпу не было никакой возможности. Десятки факелов освещали возбужденные лица людей. Легкий ветер колебал пламя.

— Они боялись это услышать в Кошице от словаков и русинов, — сказал Франтишек, — пусть послушают от чехов в Брно!

37

На другой день после суда я сел в поезд и поехал в Ужгород: в Брно мне делать сейчас было нечего. Ступа взял на себя все дальнейшие хлопоты по делу Горули. Он хотел попытаться опротестовать решение суда.

Прямо с вокзала я отправился в банк к Чонке. Идти к Лембеям я уже не мог, понимая, что теперь дорога туда мне заказана.

— Что ты наделал? — заохал, увидев меня, Чонка. — Что ты наделал?

Оказалось, что он знал обо мне решительно все.

— Это ведь Ужгород! — разводил Чонка руками. — Человек не успеет где-нибудь на Радванке сесть за стол, как ужена другом конце, на Собранецкой, знают, сколько кнедликов лежало в его тарелке. Юлия назвала тебя сумасшедшим, старый — арестантом. Он рвал и метал, запретил нам произносить твое имя… И вот еще, Иванку…

Последовал глубокий вздох, и Чонка с неохотой полез в боковой карман, достал оттуда конверт и протянул его мне.

— Извини, пожалуйста, что я вскрыл это письмо. Я понял, что тут важное для тебя.

На меловом листке было написано:

«В связи с тем, что Ваш поручитель пан Матлах изволил взять назад свое поручительство, покорнейше просим представить нашей фирме новую гарантию и внести очередной взнос. В том случае, если это не будет сделано Вами в двухнедельный срок, вступает в силу двенадцатый пункт договора, по которому дом переходит в собственность фирмы.

Всегда к Вашим услугам

Колена — младший».

— Что-то надо предпринять, — сказал Чонка, — и непременно!

— Ничего не надо, — ответил я, — это бесполезно.

— Ты с ума сошел! — воскликнул Чонка. — Подарить этим разбойникам почти готовый дом! Он что, легко дался тебе?

— А если и не легко? Все равно ничего уже нельзя сделать: ни денег, ни поручителей.

Я порвал письмо и выбросил его клочки в корзинку для бумаг. Поглощенный тем новым, что вошло в мою жизнь, я ни о чем не сожалел. Только одна Ружана, казалось, еще связывала меня с прошлым, и сердце больно сжалось, когда Чонка заговорил о ней.

— Несладко Ружане, Иванку. Ее теперь не видно и не слышно в доме.

— Моей вины нет перед нею.

— Я плохой судья, — развел руками Чонка. — Мне очень жаль, что все так печально кончилось. Терпеть не могу печальных концов!

Он вынул из кармана пиджака остро отточенный карандаш, провел острием по ладони и, вскинув на меня глаза, сказал:

— Ты ведь и сейчас любишь ее, несмотря ни на что.

— Да, — признался я. — Это-то и тяжело…

Попросив Чонку, чтобы он принес мои вещи из флигелька, и условившись с ним о встрече в семь часов вечера возле моста, я отправился искать себе пристанища. Мне повезло. Я довольно быстро нашел комнату в небольшом домике у пожилой вдовы. Сама хозяйка жила по соседству у сына, а этот дом из трех комнат пустовал. Он стоял в верхней части города, приткнувшись к горе. Крутой, лишенный всякой растительности, изъеденный дождевыми потоками склон высился над участком позади дома.

Наступил вечер. Точно в условленное время я был у моста. Чонка ждал меня там с моими вещами.

— Могу тебя поздравить, — сказал Чонка, — уже известно, что ты сегодня приехал. Только я вернулся домой, как Юлия мне сообщила эту новость. Ужгород!..

Я взял из рук Чонки мой чемодан, и всю дорогу, пока мы шли к моей новой квартире, Чонка вздыхал и охал.

Снова начались мучительные поиски работы, день за днем, день за днем…

Устроиться по специальности нечего было и думать. Теперь я искал любого заработка.

Я поселился на окраине, в так называемом рабочем квартале. Здесь жили виноградари, каменотесы, столяры с мебельной фабрики «Мундус» и гончары с керамического завода. С некоторыми из них я уже успел познакомиться, а с одним венгром, мраморщиком Шандором Лобани, даже сдружиться. Это был человек лет под шестьдесят, с умом живым и любознательным, охотник поговорить и замечательный мастер своего дела. О камне, а в особенности о мраморе, он мог рассказывать часами и был убежден, что люди только по недомыслию своему считают камень холодным и мертвым.

— И в камне душа откроется, — говорил Лобани, — если вы только с душой подойдете к нему; а подойдешь без души и к живому — живое мертвым становится.

Знакомство наше состоялось случайно. Был воскресный день, и, как всегда в праздник, люди собирались небольшими группами у калиток потолковать о новостях. А новости были важные и волновали они всех: правительство наконец признало Советский Союз и готовилось подписать с советским правительством договор о взаимопомощи.

К одной из таких групп, собравшихся невдалеке от моего дома, подошел и я.

— В добрый час, в добрый час! — говорил коренастый седой старик. — Давно пора! Меня еще с прошлой войны рана по ночам мучает.

— И откуда они только берутся такие, как этот Гитлер? — с возмущенным недоумением спросил кто-то. — Выскочил и пошел расти, как бурьян в поле.

— На худом поле и трава худая, — ответил старик. — Ну ничего, теперь у ихнего Гитлера голова болит.

— А лучше было бы, — вмешался я в разговор, — чтобы она и болеть не могла.

— И на это срок придет, пане, — улыбнулся старик.

Начал накрапывать дождь. Люди стали расходиться по домам, а старик подошел ко мне и сказал:

— Мы почти соседи, на одной улице живем.

Так и состоялось наше знакомство с Лобани. И хотя в тот день поговорили мы мало, но симпатию друг к другу почувствовать успели. Прошло немного времени, и Лобани уже знал все перипетии моей жизни и однажды, постучавшись ко мне, сообщил, что нашел для меня дело «возле себя».

— Работа тяжелая, пане Белинец, и непостоянная.

— Все равно, какая бы она ни была! — ухватился я за его предложение.

— Придется разгружать мрамор на железной дороге, — сказал Лобани, — другого ничего нет. Но ведь не умирать вам с голоду. Может, потом что лучшее подвернется.