Изменить стиль страницы

Осенью, зимой и в весеннюю пору Горуля работал то лесорубом, то плотником, то каменотесом на ремонте дорог. Работа была от случая к случаю, и это очень тяготило его. Но с наступлением лета Студеница выбирала Горулю главным чабаном, потому что и в этом деле он тоже был одним из первых. Да и самого Илька влекло приволье горных полонин, а главное, был постоянный заработок до сентябрьских заморозков.

Но страстью Горули была охота. Увлечение это передалось ему по наследству от отца, знаменитого у нас медвежатника, который приучал сына к такому рискованному делу с юности. Вот почему, когда Горуля объявился в Студенице, его взяли на службу егерем к графу Шенборну.

У Шенборна во время охоты Горуля покалечил ногу, но, поправившись, продолжал службу, пока его не прогнали за дерзкий язык.

Язык у Горули и в самом деле был дерзкий, а нрав крутой и неспокойный. Малейшая несправедливость вызывала в нем вспышку гнева, а так как в несправедливости не было вокруг недостатка, гнев и озлобление бурлили в этом человеке непрестанно. К жизни и к людям Горуля подходил со своей особой меркой, ценя непокорство и смелость, презирая смирение.

На Верховине испокон века водился такой обычай: когда кто-нибудь умирал, вечером в хату умершего, куда собиралось все село, являлись ряженые — черт и смерть. У черта был длинный коровий хвост и, конечно, рога. Смерть стучала лошадиными зубами и размахивала косой над головами собравшихся. При этих взмахах люди должны были склонять пониже головы. Ночь напролет ряженые плясали вокруг гроба, играли в шлепки с одной только целью — отвлечь своими забавами от горя родичей умершего.

Чертом наряжался в селе Федор Скрипка, а смертью — Илько Горуля. Трудно было понять, откуда в этом суровом, ходившем вразвалку человеке бралась такая ловкость, бесшабашность и неиссякаемый запас выдумки. Он мастерски представлял то нотаря, то сборщика податей, то корчмаря Попшу.

Люди уважали Горулю, но побаивались его. Не боялся Горули только один человек на селе — моя мать. Встречаясь с ней, Горуля робел, начинал говорить шепотом, и с губ его пропадала насмешливая улыбка. И мать становилась какой-то другой при этих встречах — не такой суровой и строгой, какой бывала она с другими людьми.

Позже, когда я подрос и стал разбираться в жизни, я понял, что мать любила не моего отца, за которого ее выдали, а этого человека. И Горуля ее любил, хотя понимал, что вместе им уже никогда не быть.

На войну из-за хромоты Горулю не взяли. И жил он вместе со своей женой Гафией неподалеку от нас, на окраине села.

Я замер, когда Горуля появился у нас в хате. Горуля усмехнулся, погладил меня по голове и, подойдя к столу, взглянул на купленный матерью новенький букварь. Внезапно лицо моего будущего учителя посуровело, будто он увидел на столе не букварь, а что-то недоброе. Я не сводил с Горули глаз, и мать глядела на него с немым вопросом, не понимая, почему в Горуле произошла такая перемена.

Наконец он сел на лавку и, склонив набок голову, поманил меня к себе пальцем. Присутствие матери подбадривало меня, и я подошел.

Горуля смерил меня взглядом с ног до головы и, помедлив немного, спросил:

— Ты кто?

Я беспомощно оглянулся на мать. Но она не спешила прийти мне на помощь.

— Ты кто? — повторил Горуля.

— Иван… Белинцев, — произнес я и застыл в ожидании.

Но Горуля покачал головой.

— Не про то я тебя спрашиваю, — сказал он. — Кто ты: немец, или мадьяр, или словак?

— Ни, — проговорил я, удивляясь незнанию Горули, — я русин!

— А родная твоя земля как зовется?

— Верховина, — ответил я, не задумываясь.

Горуля улыбнулся. Никогда я не думал, что у него может быть такая добрая улыбка.

— Верховина — то край, Иванку, — сказал он, — край, где ты народился. А вся наша родная земля?

Я знал, о чем он меня спрашивает. Это знал каждый, кто родился и вырос в наших лесистых горах, где все — от названий сел до древних, тщательно хранимых церковно-славянских книг, от преданий до надежд на будущее, — все было нераздельно с ее именем.

— Руська, — произнес я.

Когда и от кого услыхал я о ней впервые, мне не ответить, и вряд ли ответил бы кто другой на Верховине. Казалось, что слово это и все понятия, чувства, связанные с ним, рождались у нас вместе с человеком, как рождается ощущение тепла, света и любовь к матери. Мне шел только десятый год, а я уже знал, что за горами, в той стране, откуда солнце встает, распростерлась родная нам бескрайная земля, от которой нас насильно оторвали в далекие времена; знал, что люди там говорят на одном с нами языке; знал я и то, как опасно произносить одно название этой земли при жандарме, старосте или экзекуторе, приезжавшем в село собирать налоги.

— Значит, руська, говоришь? — переспросил Горуля и обернулся к матери. — Чуешь, Марие, что хлопчик сказал?

— Чую, — кивнула мать.

— А какую же ты ему азбуку купила? — с укоризною, едва сдерживая себя, спросил Горуля, перелистывая новый букварь. — Латыница… Разве у нас своей нет?

— Была, — вздохнула мать, — да теперь не купишь. Вон Попша говорит, всю руську жандармы пожгли, а взамен эту велели продавать, — и она кивнула на новый букварь.

— Ну, знаю, что пожгли, — раздраженно проговорил Горуля, — а учить я по такой не стану.

Он полез в карман серяка, осторожно извлек оттуда что-то завернутое в пеструю хустку и стал развязывать узелки. Вскоре в руках у него оказалась старая, замусоленная книжечка, которую он положил на стол и бережно разгладил ладонями.

— То наша азбука, хлопчику, — произнес торжественно Горуля, — по ней и выучишься…

Если другие учителя начинали обучать детей с первой буквы алфавита, Горуля начал с середины его. И первое слово, которое прочел я по складам, и первое слово, которое я затем вывел карандашом на бумаге, было «Россия».

Едва я научился читать по складам, мать начала приносить домой книжечки, какие ей удавалось достать у кого-нибудь. Рваные, с дочерна захватанными краями страниц, духовного содержания — других не было, — они становились моими мучителями. Меня заставляли их читать до головной боли. Я сидел в хате у окна и, водя пальцем по строчкам, тянул слова, в то время как сверстники мои обкатывали снежные горки. Если бывало я на минутку отвлекался от чтения и заглядывал в оконце, мать кричала с упреком:

— Опять в окно глядишь? Читай!

Спасали меня сумерки. С сумерками и мать становилась попрежнему доброй и ласковой. Мы ложились спать, не зажигая огня, пораньше, потому что во сне человеку не хочется есть, а под овчиной тепло и не надо тратить хворост на лишнюю топку.

Но сон сразу не приходил, и мать принималась рассказывать мне всевозможные истории про песиголовца [12], коварного, злого, хищного; про то, как этот песиголовец выкрал у пастуха Миколы с Черной горы ключ от земли и забросил его на край света. Микола убил в поединке песиголовца, а сам пошел искать тот ключ.

Рассказы матери были всегда обстоятельны; она подробно описывала песиголовца, а в особенности пастуха Миколу с Черной горы, и в этом ее рассказе Микола почему-то был очень похож на Илька Горулю.

— … И до сих пор ищет он этот ключ, — слышен неторопливый голос матери, — заглядывает под каждый кусточек, в каждую ямочку, а земля все стоит и стоит запертая…

— Мамо, — спрашиваю я, — а что если Микола с Черной горы найдет ключ?

— Верховину отопрет, — отвечает мать, — люди умирать с голоду перестанут.

— И за цесаря воевать не будут?

— Дай боже.

Во сне я вижу ключ. Он лежит на дне речки среди камней, и я зову что есть силы Миколу: «Вот он! Вот он!..»

Мать толкает меня:

— Не кричи, глупый! Чего так раскричался…

В мае начинались оборы на полонину. Хозяева метили овец особой, долго не смывающейся краской, ладили бербеницы. Раньше в день выгона отар село шумело. Люди пили палинку, и каждый должен был поднести по чарке головному чабану Горуле. Теперь шла война, и сборы проходили невесело.

вернуться

12

Песиголовец — злой персонаж закарпатских сказок.