Изменить стиль страницы

Романюк все это видел и все понимал…

И говорил мирославцам:

— Опять беда на головы наши. Однако ж Украине под католическим глумлением не жить!

— Не жить, нет, — подтвердил архиерей.

— Не жить, — единодушно отозвалась рада.

— Есть Москва рядом, — заключил старый гуцул, — есть сила и у нас, на Украине, наше преславное Запорожье… — И Романюк задумался.

…Когда б не Запорожская Сечь, всё, гляди, потоптали бы турки и татары, и хлебнули бы горя от них не только Украина и Москва, но и католические Польша, Италия, Угорщина…

…Мусульманский разбойничий мир держало в постоянном страхе запорожское рыцарство, Сечь Запорожская, могучее орлиное гнездо вчерашних посполитых, крепаков, на которое вынуждено было в страхе озираться не только панство украинское, но и вельможи соседних государств — Польши и Туретчины, Австрии и Венеции, и господари волошские, и князья семиградские, и все прочие володари, цари и короли, — гнездо отважных, честнейших, храбрейших сынов простого люда Украины, что не покорялись ни своим панам, ни чужим, ибо, как говорят, их пуля не брала, сабля не рубила, что из огня выходили мокрыми, а из воды сухими, — гнездо мужицких рыцарей, кои, оставив свои дворы, родителей, жен, детей и невест, стояли на страже всего христианского мира, на самом его краю, супротив стороны басурманской — широкой грудью…

…О двух надежных силах, кои должны были отстоять и защитить христианский мир супротив басурманского, православный — против католического, о двух гордых силах, о Москве и Украине, как раз, на миг задумавшись, и размышлял седой гуцул Романюк.

И, думам своим отвечая, он сказал:

— Вот почему я поспешаю в Москву…

— Аминь! — перекрестившись, заключил владыка.

И все встали и миром низко поклонились этому седовласому, мудрому и дорогому гостю.

23

— Амен! — повторил гуцул по-латински, затем, как то и надлежало недавнему канонику, перекрестился пятерней на католический лад и стоял среди покоя, склонив голову, на коей не зарос еще кружок тонзуры ксендза.

Может, пчелиный рой его мыслей, только что слетевший на мирославскую громаду, еще жалил его душу?

Или угнетала какая-то личная тревога?

Или, может, беспокоила предстоящая беседа его с панной Кармелой?

Или далекий и опасный путь на Москву, ожидавший его, уже будил тревогу и беспокойство?

Опустив очи долу, Романюк видел под ногами толстый слой травы и зелени, цветов, руты и мяты, густо рассыпанных по архиерейским покоям, по всем хатам, хоромам и церквам Украины, как надлежало в канун троицы, радостного праздника весеннего возрождения земли, канун клечального воскресенья, многие тысячелетия звеневшего отголоском праславянских игрищ мирного народа-хлебороба.

От запаха привядшей травы у гуцула грустно и сладко сжималось сердце.

Хрустела под ногами осока. Печально дышал напоенный степным духом седой чабрец.

Горьковато благоухал любисток — горький, как и все, что наводит на мысль о любви.

И полынь, и татарник с болота, и садовый калуфер, светло-зеленый и неповторимо духовитый, и все это множество зелени источало столь пьянящую струю благоухания, что у Романюка аж голова закружилась, ибо с детства он знал немало всяких добрых трав и цветов.

Как водится, стояли по углам архиерейских покоев, вдоль стен, меж окнами и только что срубленные зеленые ветки — клена, осины или черемухи, березы или калины с тяжелыми кистями белого цвета, и Романюк дышал всем этим и вбирал в себя жадными глазами.

Старый гуцул радовался этому пышному празднику весеннего цветения, празднику, который он знавал и у себя дома — радовался, как вот и мы с вами, читатель, седой ровесник мой, радовались в детстве Зеленому празднику, как дети наши радовались бы ему теперь, если б мы захотели установить у себя особый праздник весны и мира, обновив древний обычай клечального воскресенья, в коем есть столько добрых песен, прославляющих весну, обычай, в котором столько поэзии и любви: к природе родного края, к красоте жизни, к человеку.

Правда, ни о чем подобном он тогда и не думал, этот странствующий гуцул, его только вдруг охватило прозрачное чувство прекрасного, однако он тут же опомнился, учтивый и воспитанный человек, ибо показалось ему, будто простоял тут молча, недвижно, безучастно — час, день, а может, и неделю.

24

— Так почему же вы все-таки рветесь в Москву, пане Романюк? — опять спросил Демид Куча, и ему не просто так, от нечего делать, захотелось расспросить гуцула еще подробнее, нет, ему обязательно нужно было все это прознать, ибо, входя в большую и опасную игру державных козней, он должен был доподлинно выведать все, что свершается вокруг него, чтобы видеть — кого можно предать, а кого продать, кого следует остерегаться, а кому, хотя бы на время, надо оставаться верным. — Так почему ж вы все-таки рветесь в Москву?

— Разве я об этом не говорил? — удивился Гнат Романюк.

— Еще нет, панотче.

— Иду поведать, — сказал гуцул, — добрым русским людям и царю, что́ я видел в Ватикане, что́ видел я в Европе, в Польше, на Украине. И чего я видеть не хочу в Москве…

— Чего ж не хочет пан каноник видеть в Москве? — допытывался Пампушка. — Что вашу милость лишило покоя?

— Московский престол, говорят, окружает уже всяческая немчура — и шведская, и голштинская, и голландская: царский двор полон…

— Вам разве не все равно, панотче?

— Я должен остеречь царя, что ксеномания… то есть чужебесие… это немощь смертоносная, поразившая уже всех славян… — И он, привычно перебирая янтарные зерна, негромко и стремительно заговорил — Ни одна семья под солнцем никогда не знавала такой кривды, как мы, славяне, от немцев… Откуда голод? Откуда нищета? Откуда угнетение? Куда идут наши слезы, пот, невольные посты? Все это пропивают купцы заморские, иноземные полководцы и разных держав послы…

И снова стало тихо в доме епископа.

А Романюк продолжал:

— Иноземные купцы держат повсюду склады с товарами, откупы да промыслы всякие, покупают задешево наши богатства, а нам товары ввозят дорогие и ненужные… Все удобные для торговли берега немчура захватила, отогнав славян от морей — от Балтии, Ядрана, от Эгейского, от Черного и Азовского — и от рек, оттеснив нас в поле широкое — по́том поливать его, пашучи! Кровью поливать, воюючи…

И Романюк на минуту умолк, ошеломив мирославцев столь мощным потоком горечи.

— Злоба и ненависть! — тоненько протрубил пан Хивря.

— Да, — согласился Гнат Романюк. — Злоба и ненависть.

— Они ослепили вас, отче, — вздохнул пан Хивря.

И даже смахнул слезу. А гуцул усмехнулся. И опять с той же горячностью заговорил:

— Иной раз и доброе что-то приносят чужеземцы в нашу хату. Но ничего — задаром, требуют платы сторицей. Лечат, варят стекло и порох, добывают руды, льют пушки, а нас, несведущих, научить не хотят.

Он тяжело дышал, вдруг даже постарел будто, этот седой, но еще моложавый и сильный человек, ибо каждое слово, тысячи раз передуманное, снова и снова ранило его самого, и он побледнел, и голос его дрожал, а глаза пылали гневом и вдохновением.

— А иные бахвалятся некой тайной наукой, не ведомой никому на Руси, однако они и сами не имеют за душой ничего, эти высокомерные пришельцы, ничего, кроме суетных званий магистров и докторов, но все это — обман: разумные чужестранцы — немцы, франки, тальяны, что придумали и книгопечатание, и термометры, и часы, и гравирование, и пушки, они сидят у себя дома, прославляя трудом свою родину, а к нам приходят лишь искатели приключений, охотники до легкого хлеба, ворюги и завоеватели, что говорят нам, якобы мы без них ни на что не гожи, и на все земли славянские прется тьма-тьмущая пустых писак, и множатся при наших дворах — королевских, царских и гетманских — ненасытные чужеземные царедворцы, кои, что черви голодные, все славянское пожирают!

Выхватив из китайской вазы на столе духовитый листочек калуфера, седовласый горец растер его меж пальцами, вдохнул неповторимый аромат и хотел было продолжать свою речь, но обозный недоверчиво спросил: