Ко мне заехала Рута, и я рассказал о своих впечатлениях.
Я внес в комнату две зажженные свечи, вышел на кухню, нашел третью свечу в старом ящике под столом — это был стеариновый огрызок, который тем не менее был мне нужен именно сейчас. Когда три огня осветили комнату, я достал увеличенное фото мадленской женщины-кроманьонки. Поставил картон на стол между двух свечей, третий огонь отодвинул. Считают, что кроманьонцы не могли изображать лица. Это не так. Лицо женщины было вырезано из кости двадцать тысяч лет назад.
— Мастеру светил факел, точнее, три факела, — сказал я. — Как сейчас. И он видел лицо живым и смог передать почти неуловимое состояние этой женщины, когда она думает о чем-то своем, быть может, вспоминая волшебные минуты, которые не повторятся и не повторяются никогда — ни в ту эпоху, ни в эту. Смотри внимательнее — и ты увидишь в этом лице много больше того, что привыкла видеть. Оно свободно от тревог и забот, одно светлое раздумье и спокойствие озаряют его.
— Она видит нас! — тихо восклицает Рута.
— Да. Как тогда. Она и тогда видела нас. Мы ее дети, потомки. Мы почти такие же, как она. Только она немного выше ростом, и руки ее умеют больше, чем наши.
— Этих людей было мало, — выдохнула Рута. — Как они выжили? Как смогли?
— Смотри на эти огни. Скоро один из них погаснет. Но где-то в другом месте зажжется другой. Они это знали. Тайна трех огней: их три, два и снова три! Мы знаем друг о друге благодаря этим огням. Бессмысленно оглядывать статуэтки в витрине, они там мертвы. Но как только загораются три огня, дающие глубину пространства, летучие тени начинают олицетворять время, и тогда мы ловим этот миг: на нас смотрит живое лицо, живые глаза.
Я спросил ее между прочим, долго ли они добирались до Земли.
— А как ты думаешь? — Она сжала рукой тугой пучок волос, подошла к настенному зеркалу, заколола пучок второй металлической заколкой.
— А как ты думаешь сам? — повторила она вопрос как будто бы издалека, словно мои слова о перелетах разделили нас невидимой преградой. Может быть, лучше было не спрашивать ее об этом?
— Я думаю, — сказал я, — думаю, что прическа пучком тебе не так идет, как свободная прическа. Это потому, что ты молода, похожа на студентку и совсем не похожа на инопланетянку. А раз так, полет не должен занимать много времени. Если, допустим, ты вылетела с вашим кораблем, когда тебе было всего десять лет по нашему земному счету, то сейчас тебе примерно девятнадцать. Девять лет, вот сколько вам нужно лететь до нас.
— Ты ошибся дважды, — ответила Рута. — Во-первых, мне не девятнадцать, я старше, уж если хотел сделать мне приятное, так сказал бы, что мне шестнадцать… Во-вторых, девять лет — это было бы очень много даже для нас. Мы не боги, мы даже не кроманьонцы. И мы не бессмертны. — Она отошла от зеркала, волосы ее снова накрыли плечи, они струились мерцающими антрацитово-темными волнами, и когда я приблизил руку, одна из этих волн, ближайшая ко мне, оттолкнулась, отодвинулась, так много было в ней электричества.
— Я расскажу… — она поправила волосы почти неуловимым движением и быстро улыбнулась одними губами.
Выходило, что я не понимал до сих пор, почему недостижимы очень большие скорости, скажем, субсветовые. Я думал, что они опасны для человека. Но не в этом дело! Опасны не скорости, а ускорения. Ведь именно ускорения вызывают перегрузки. Но можно ли достичь скорости без ускорения? Нелепый вопрос. Конечно, нет, нельзя. Значит, перегрузки все же ограничивают возможности полетов? Отнюдь. И разобраться в этом просто: спинка пилотского кресла получает ускорение и давит на человека, а сам он стремится сохранять состояние покоя, вот в чем трудность. Корабль ускоряется, а пилот получает импульс движения от кресла, причем такой, что это все равно как если бы человек плюхнулся в это кресло с высоты нескольких километров или того хуже — врезался бы в него с полной орбитальной скоростью. Но есть выход: нужно, чтобы пилот, а точнее, каждая клетка его тела получила ускорение одновременно с кораблем. Или, строго говоря, все молекулы и атомы внутри корабля должны получить импульс движения одновременно. Тогда не будет никаких перегрузок. Можно ли это сделать? Да. Движение сообщается с помощью поля, которое действует на любую мельчайшую частицу — и на пилота тоже. Движение начинается сразу, строго одновременно, нет ни деформаций, ни перегрузок в общепринятом смысле этого слова.
— Ясно? — спросила Рута, и я кивнул, но у меня был такой вид, наверное, что она добавила: — И все же это сложно, гораздо проще сделать корабль достаточно прочным, а поле применить лишь для ускорения людей в особых отсеках. На твоем языке их можно назвать левитрами. Слово мне так нравится, что с твоего разрешения я буду и впредь именно так называть эти отсеки или кабины.
— Разумеется, у меня нет возражений.
— В каждом левитре помещается два-три человека, иногда один. И кабины эти обычно выступают из корпуса, совсем как глаза глубоководных рыб, о которых ты мне рассказывал. — Она достала из сумки рулончик темной пленки, развернула его, и пленка вдруг затвердела, образовался большой квадрат, который она в одну минуту приколола булавкой к стене. Булавка была маленькая, золотистая с зеленым отливом, как крылья бронзовки на солнце.
— Это тебе! — сказала она. — Я давно хотела подарить тебе на память рисунок или картину. Видишь, там звезды, звезды, а вот наш корабль. Кажется, он крадется среди созвездий. Но это не так: летит он очень быстро, весь полет от нас до вас занимает не больше трех часов. Потому что корабль с левитрами. Их восемнадцать. Картина называется «Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра. Вид с Земли». Это название ты должен запомнить, не рассказывай об этом случайным людям, ведь ты доверчив, как кроманьонец, и, как кроманьонец, не защищен от клыков троглодитов, нападающих на тех, кто дремлет или мечтает.
Раздался звонок. Прежде чем поднять трубку, я попытался угадать, кто звонит. Мне это не удалось. Я услышал голос Хацзу Хироаки, того самого японца, который писал мне о глубоководных рыбах:
— Здравствуйте… Вы меня узнаете?
— Конечно, Хироаки. Как же я могу не узнать собрата-атлантолога? Вы где?
— В отеле. Хотел… видеть вас. — Он делал паузы между словами, и я вспомнил, что говорит по-русски он неважно и по этой причине не расстается с японско-русским словарем.
Я закрыл трубку ладонью, повернулся к Руте, по одному только выражению моего лица она поняла смысл немого вопроса, обращенного к ней.
— Я готова, — сказала она. — Можем пойти с ним вместе.
— Мы приглашаем вас поужинать, — сказал я Хироаки. — Ждем у входа в Большой театр.
— Вас… много? — спросил он.
— Двое.
Так мы оказались сначала у Большого театра, а потом в Доме литераторов. Я сказал Хироаки, что если он так редко будет ездить в Союз, то не скоро овладеет русским.
— В совершенстве?.. — Переспросил он с выражением изумления, потом полез в словарь. Рута не могла сдержать улыбки, когда он повторял за мной какое-нибудь слово так горячо и удивленно, словно хотел навсегда запомнить его.
— Ваши письма помогли мне, — сказал я. — Оказывается, даже люди, разделенные половиной земного шара, могут работать над одной темой.
— Над одной темой? — переспросил Хироаки, низко наклонившись над столом, и очки его оказались на кончике носа.
— Ну да, над темой Атлантиды Платона, — подтвердил я. — Представьте, я нашел новое доказательство правдивости легенды о Ману… — я замолчал, дожидаясь, пока он поймет смысл сказанного: — Ману, помните?
— Ману! — вскрикнул он так темпераментно, что Рута расхохоталась.
Впервые в жизни я видел, как она смеется. Хорошо, что она может смеяться… Глаза и зубы ее казались драгоценными камнями с розовыми и голубоватыми оттенками, с белым и темным блеском, с приглушенным свечением, шедшим изнутри.
— Ману, — подтвердил я. — Это правда… В Средиземном море есть острова, где жили минойцы, очень давно, Минойская культура. Крит. Санторин и другие… — я намеренно говорил медленно, чтобы он успевал понять.