— Это ужасно! — воскликнула Бася.

В этот миг она с ужасом вспомнила, как отец делал загадочные движения возле головы бабушки Таньской, словно бы ее измерял.

— Я приобрел в этом сноровку,— продолжал он, не обратив внимания на то, что дочка внезапно побледнела — А теперь напишу об этом книгу, которая всех удивит. Я единственный в цивилизованном мире могу это сделать. А знаешь...

Он от души рассмеялся.

— Почему ты смеешься?

— Над самим собой... Ты знаешь, что, когда я в первый раз увидел бабушку Таньску, мне почудилось, что я должен ее голову подвергнуть этой веселой операции. Что-то тянуло меня к ее голове. Бедная бабушка не знала, что ей угрожает!

И таким это ему показалось смешным, что за прощальным ужином у пани Таньской он признался ей в своих жутких намерениях.

— Простите меня, дорогая бабушка! — закончил он со смехом — Это у меня уже прошло.

— Какая жалость,— ответила пани Таньска, к огромному удивлению присутствующих.— Какая жалость! На Страшном суде будет такая давка, что никто на меня и не посмотрит, а если бы я явилась туда с малюсенькой головкой, все бы растерялись и удивились при виде меня.

Бзовски переехал от бабушки вместе с Басей и со всей своей неуменьшенной головой влез в работу с профессором Сомером, который, удостоившись великой чести познакомиться с пани Таньской, воспылал к ней большой симпатией, встречая взрывами смеха мрачные предсказания скорого конца света и сообщения, что все ученые — жулики, потому что утверждают, что Земля имеет форму шара.

У бабушки была, однако, и другая, более важная забота.

Однажды она просто набросилась на пана Ольшовского.

— О чем вы все время шушукаетесь с Басей и с этим уменьшителем голов? Не выкручивайся, не выкрутишься. Вы уже два раза были у адвоката. Зачем?

Пан Ольшовски посерьезнел.

— Бася,-сказал он,-отдает половину наследства на воспитание бездомных детей-сирот.

Она сама была сиротой и была бездомной. Эта золотая девочка умеет быть благодарной. Разве вы имеете что-нибудь против? Вижу, что не очень, потому что у вас слезы в глазах.

— У тебя самого, похоже, слезы в глазах, поэтому ты плохо видишь. Это у меня от старости глаза на мокром месте... Половину наследства, говоришь? Несчастным детям? Неплохо, неплохо! Скажи ей... Впрочем, зачем ты будешь говорить, я сама ей скажу...

— Скажите мне на всякий случай.

— Скажи ей, что если ей чего-нибудь не хватит, то я ей добавлю.

— О, бабушка!

— Чего кричишь? Добавлю, потому что мне так нравится... У меня кое-что есть, потому что я из богатой семьи, в которой, к счастью, не было никого, кто бы писал книжки... Не было голодранца...

— А я, однако, зарабатываю на жизнь писанием книжек! — триумфально закричал Ольшовски.

— Пока зарабатываешь, а потом можешь и умереть от голодного тифа. Ну, будь здоров, мне уже надо идти, потому что Марцыся сегодня моет голову и может быть пожар, потому что моет бензином. Если бы посчастливилось, чтобы эта баба сгорела, я отдам Бзовскому ее голову. Ага! А правда, что Бася для него, как свет в окошке?

— Благодаря ей он свет и увидел...

— Распустит девчонку, как дедовский бич! Этого только не хватало... Но я этим займусь! А ты вечно смеешься! Я слова не могу сказать, чтобы ты не смеялся. Пане Ольшовски, позвольте проститься с вами.

Бабушка была права, говоря, что Бзовски распускает Басю. Он смотрел на нее, как на образок, смотрел на нее любящим взглядом. Не раз, показывая на нее пальцем, говорил:

— Это... Бася.

С ней, однако, творилось что-то непонятное. Серьезная не по годам тогда, в Париже, когда с тоской в маленьком сердце она ждала каждой вести об отце, почти взрослая женщина, когда с материнской нежностью учила его самым простым словам, терпеливая, как сестра милосердия, благороднейшее создание на свете, когда бодрствовала при нем ночами, она за один день совершенно изменилась. Это случилось тогда, когда отец вернулся к жизни и снова стал человеком разумным. Словно окончив непосильную работу, она вздохнула полной грудью, сняла с сердца тяжесть и почувствовала, что ей снова пятнадцать лет. Мир, пропитанный темнотой, так просветлел, что все в нем расцвело. Она снова стала девочкой, начинающей свою весну, бурную, переменчивую, как погода в марте, солнечную и прекрасную. Радость, радость, везде радость! Бася ни на минуту не почувствовала гордости за то, что совершила. Ее безмерная любовь отправилась в край слез и одержала победу, значит, и говорить тут не о чем. Отец ее наверстывал в работе потерянные годы жизни, а она сейчас наверстывала все потерянные светлые дни. Из нее так и вырывалось веселье и радость — как из десяти молодых сердец сразу.

Не один, а десять писателей не смогли бы описать разумными человеческими словами того визга, который поднялся в школе после ее возвращения. Слабое представление о нем мог бы дать одновременный крик множества радиоприемников, с которых бы сдирали шкуру. Природа содрогнулась, шепча побелевшими губами: «Неужели наступил конец света?»

Глупые взрослые люди разговаривают таким скучным способом, что сначала один говорит, а остальные его слушают, и часто после многих часов такой беседы никто из них не знает, чего хотел другой. Девочки обычно разговаривают иначе: сорок одновременно говорят, а одна слушает, и эта одна все понимает. Этим исключительным способом Бася за час узнала обо всем, что было, что есть и что будет: кто в кого влюблен, кто кому изменил и кто с кем поссорился. Оказалось, что пан Ольшовски вышел из моды, а его место занял правый нападающий, благодаря которому его команда выиграла у «Челси». Однако три четверти класса сообщило Басе, что еще большим героем стал ее отец и если бы было можно получить его автограф или воротничок, тогда можно было бы поговорить о том, не дать ли и ему место в просторных сердцах, в которых уже бесславно погребены целые толпы.

Настоящая же встреча состоялась на собрании «шести», тех, которые «на жизнь и на смерть и еще дольше». В счастливом молчании все показали шрамы от кровавых знаков, нацарапанных на прощание. Присутствующие обменялись шестьюдесятью дюжинами поцелуев и объятий.

— А в кого влюблена Зеленоглазка? — спросила Бася.

— В какого-то Шота, потому что он замечательно сыграл Мазепу,— ответил ей хор — Но она сказала, что съест мел, шесть карандашей и запьет бутылкой уксуса, чтобы умереть, потому что он женится.

— Ой, мне нехорошо! — закричала Бася, держась за живот от смеха.

И она начала болтать с силой... ста лошадей.

РАДОСТЬ, РАДОСТЬ, ПУСТЬ ВЕЗДЕ БУДЕТ РАДОСТЬ!