Она уложила его, дрожащего от таинственного страха, в постель, гладила лоб, усыпанный крупными каплями пота, говорила с ним тихонько и нежно, пока он не заснул. Она не смела пошевелиться, потому что во сне он судорожно сжимал ее руку.

Наутро приехал Диморьяк. Он внимательно посмотрел на Басю, потом подошел к Бзовскому и протянул руку.

Тот ответил бесцветным взглядом и машинально поднял руку.

Француз наполнил комнату веселой канителью слов, а Бзовски, наклонив голову, слушал, следя за ним неподвижными глазами.

— Мне кажется, что начинается чудо! — шепнул Диморьяк.— Вы знаете, кто на свете мудрее всех великих ученых. Любовь! А вы — воплощенная любовь, маленькая славная женщина!

В Басе было столько любви, что она переливалась через края сердца. В этом маленьком городке, где все знали все про всех, люди были растроганы. Простые люди — рыбаки, суровые и расторопные,— с уважением кланялись девочке, которая без устали, с ангельским терпением разговаривала с седым исхудавшим

...Седой человек смотрит на воду с упорным напряжением. Что-то в нем происходит, что-то ломается.

Он борется с собой, кажется, что старается ухватить что-то, что ускользает от него, как бьющаяся рыба

Вдруг он повернулся к Басе и со страшным напряжением все всматривается в нее и всматривается. Потом осторожно, мягко, нерешительно кладет руку на ее руки. Из скалы он выламывает какое-то слово выкапывает его с неимоверным трудом. Потом выговаривает:

— Бася... Это Бася...

Небо вдруг открылось во всем своем сиянии, и Бася сквозь солнечный блеск увидела доброе улыбающееся лицо Бога.

Рождение человека

Почтенная писательница Сельма Лагерлеф рассказала в одной из своих книг прекрасную легенду о набожном и стойком рыцаре, который принес в ладонях в свою северную страну огонек, зажженный в святой земле. С такой же верностью и бдительностью Бася стерегла ту слабую искорку, которая загорелась в душе ее отца. Требовались нечеловеческие усилия, чтобы мигающий слабенький огонек не погас. Бог видит, что Бася часто поддерживала его лишь остатками сил.

Она была измучена до последних границ. Глаза ее запали, лицо осунулось и потемнело, руки часто дрожали. Лекарствами, прописанными учеными людьми, она поддерживала изношенный организм отца, но душу его лечила сама. Никто иной не мог бы ее заменить. Услышав первые разумные слова отца, она ослабела от радости, и крупные горячие слезы покатились из ее глаз. Только бы выдержать, только бы выдержать!

Становилось все лучше, все лучше... Сквозь приоткрытые двери она увидела, что отец взял в руки книгу. Он с любопытством разглядывал ее, потом начал, как ребенок в поисках картинок, нетерпеливо переворачивать страницы. Потом разочарованно отложил ее, но спустя минуту что-то его снова к ней потянуло. Он отер рукой лоб, на котором выступили капли пота, знак непомерного усилия. Но взволновало ее до глубины души совсем другое событие. Однажды вечером она заснула в глубоком кресле. Бдительная даже во сне, она услышала легкие, словно крадущиеся шаги. Отец! Проснувшись, она смотрела сквозь смеженные ресницы, что он собирается сделать. Он наклонился над ней и долго всматривался в ее лицо, потом робким, осторожным, каким-то кошачьим движением коснулся ее волос. По телу Баси пробежала дрожь. Через мгновение она почувствовала легкое прикосновение на своих глазах и на лице. Он водил рукой как слепой, старающийся узнать знакомые черты. Видимо, это доставляло ему странное удовольствие, потому что произошло нечто небывалое: на омертвевшем лице появилось нечто, что могло быть улыбкой.

Со дня на день, с часу на час пробуждалась зачарованная душа. Рассказ об этом мог бы быть очень длинным, полным печали, переплетенной нитями радости. Три месяца длился тяжелый поход к самосознанию, какой проходит новорожденный за свои первые годы. Ребенка учит мать, а этого несчастного вела за руку его дочь, героически, со страстным упорством, с такой неизмеримой силой воли, что удивленный Диморьяк, впервые в жизни не произнеся ни одного цветистого слова, нежно поцеловал ей обе еще детские руки. Но, однако, не выдержал и цветисто сказал на прощание:

— У каждого человеческого сердца есть своя темная и солнечная сторона. А у вашего сердца — только солнечная. Дорогое дитя, вы спасли своего отца!

Бася смеялась сквозь слезы.

Вскоре она решила, что отца уже можно повезти в Варшаву.

Там их нетерпеливо ждали. Пани Таньска, обеспокоенная и озабоченная, каждый день отравляла жизнь' пану Ольшовскому:

— Ты бросил девочку с сумасшедшим, который ее в один прекрасный день задушит. Прекрасная мысль! Только мужчина может такое выкинуть!

— Но ведь вы читали письма Баси! — кричал Ольшовски.— Ее отец возвращается к жизни! Это умная девочка, чудесная девочка! Чего же вы от меня хотите? Бася заупрямилась...

— Басе надо было задрать юбку и обходным путем выбить упрямство из головы. Я бы так поступила! Я, слава Богу, не пишу книжек, а значит, у меня еще осталась крупица разума.

Она с мрачным видом слушала рассказы Ольшовского об удивительной и таинственной трагедии Бзовского. У пани Ольшовской глаза были полны слез. Он должен был повторить свой рассказ еще раз, когда их навестил профессор, беспокоясь о судьбе своего ученика. Пригласили и пани Таньску, которая обычно охотно знакомилась с новыми людьми. Но в этот раз бабушка неожиданно заупрямилась.

— Даже не собираюсь,— заявила она,— знакомиться с человеком, который делает вид, что может вычислить возраст Земли, и при этом болтает разные глупости. Земле столько лет, сколько их в еврейском календаре. Кто как, а евреи умеют считать! А этот что-то толкует о миллионах... Он готов сказать, что и мне тысяч сто лет... Сами с ним развлекайтесь! А я пообедаю с моим Шотом, который скоро и меня сожрет, потому что у него, наверное, семь желудков...

Пришедшая наконец от Баси телеграмма о скором приезде все перемешала в ее голове. Благородная женщина не могла найти себе места. Десять раз на дню она кружила между своим домом и квартирой Ольшовских, кудахча и всячески выражая нетерпение. Отдавала самые дикие приказания и влезала во все дела. Она возвращалась домой, где на нее находило какое-то огромное вдохновение, и во весь дух мчалась к Ольшовским, чтобы сообщить удивленным людям, что ей только что пришло в голову.

— Они должны поселиться у меня! — воскликнула она энергично, словно бы с порога хотела задушить все протесты.

— Кто должен поселиться у вас, бабушка?

— Персидский шах со своей теткой! Кто же, если не Бася со своим отцом? Есть у меня большая квартира или нет? Есть! Три комнаты я им уступлю, а сама забаррикадируюсь в четвер-

— А для чего баррикада?

— Как это для чего? А откуда я знаю, не захочет ли этот полуиндеец поджарить старую оабу на медленном огне? Это вспыльчивый человек?

— Послушный, как ребенок.

— Валицки тоже был послушный, как ребенок, а при виде меня скрежетал зубами. Впрочем, все равно! Они поселятся у меня, конечно, не задаром. Я не такая глупая! Семь шкур я с Баси не сдеру, но десять злотых в месяц она должна мне заплатить за три комнаты

— Это вполне приличная цена! - смеялся Ольшовски.

Пани Таньска, эта страшная обдирала, нашла себе новое занятие и отдалась ему всей душой. Она устроила в своей квартире землетрясение, перевернув все вещи вверх ногами. Заодно нашелся портрет ее третьего мужа-покойника. Этот портрет много лет лежал за шкафом.

— Кто это может быть? — спрашивала бабушка.— Какая-то знакомая физиономия. Ага! Это третий... Он говорил, что языком я могла бы приводить в движение большую мельницу. Марцыся! На чердак этого пана! Лицом к стене! - Спустя несколько дней квартира была готова.

Наконец Ольшовски взволнованно объявил:

— Сегодня они приезжают!

О, насколько иначе выглядел несчастный человек, который, как привидение, сходил с корабля в Гавре! Из вагона вышел изысканный джентльмен, отличающийся от других только тем, что взгляд его чуточку робок и боязлив. Он крепко держал Басю за руку, словно боялся расстаться с ней хотя бы на минуту.