Изменить стиль страницы

«Это произведение оставило за собой все, что Пушкин писал прежде. В нем-то гений его, откинув всякое подражание, восстал в первородной красоте и простоте величественной. В нем-то сверкают молнией очерки вольной жизни и глубоких страстей и усталого тела в борьбе с дикой природой. И все это — выраженное на деле, а не на словах, видимое не из витиеватых рассуждений, а из речей безыскусственных. Куда не достигнет отныне Пушкин с этой высокой точки опоры?»

И другому рукописному произведению — грибоедовской комедии — Бестужев посвятил отзыв, горячий и пророческий, лучший из всех современных отзывов:

«Горе от ума» — феномен, какого не видели мы от времен Недоросля. Толпа характеров, обрисованных смело и резко; живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах, невидимая доселе беглость и природа разговорного русского языка в стихах — все это завлекает, поражает, приковывает внимание. Человек с сердцем не прочтет ее (комедию), не смеявшись, не тронувшись до слез… Будущее оценит достаточно сию комедию и поставит ее в число первых творений народных».

После всех этих справедливых приговоров Бестужев, наскоро осудив нетерпеливую наклонность времени не только мало писать, но и мало читать, упомянув вскользь о поэтах, которые не умрут потому только, что живы, переходит к обзору журналов и обрушивается на «Московский телеграф» Полевого:

«В Москве явился двухнедельный журнал «Телеграф», издаваемый г. Полевым. Он заключает в себе все, извещает и судит обо всем, начиная от бесконечно малых в математике до петушьих гребешков в соусе или до бантиков на новомодных башмачках. Неровный слог, самоуверенность в суждениях, резкий тон в приговорах, везде охота учить и частое пристрастие — вот знаки сего телеграфа, а смелым владеет бог — его девиз».

Бестужев совершил большое дело. Он сказал во «Взгляде» ясно и прямо то, о чем смутно догадывались лучшие головы современной ему литературной среды: литература идет из жизни; ее упадок — непосредственный результат уродства общественных условий, недостатка общественного воспитания, отсутствия гражданских интересов.

По обыкновению вокруг «Взгляда» поднялась шумиха. Свежие и резкие мысли Бестужева стали костью не в одном горле. Особенно болезненно подействовала его статья на старика А. Е. Измайлова:

«Взгляд» Завирашки поднял всю мою желчь, — писал он И. И. Дмитриеву, — хотя истинно я очень хладнокровен. Какой варварский язык! Какой решительный дерзкий тон! Ах!»

Бестужев и пораздумать не успел, как очутился со своей оскорбительной для «Телеграфа» ремаркой во «Взгляде» впереди целой стаи гончих дворянской журналистики, травившей Полевого. Это был рецидив дворянской болезни в Бестужеве, взрыв темного, глубоко затаившегося чувства. «Телеграф» был лучше многих тогдашних журналов и нисколько не заслуживал острых насмешек бестужевского «Взгляда».

Но это был только рецидив, так как в основе суждений Бестужева все же лежало здоровое, почти по-рылеевски демократическое чувство. И натура его была такова, что, чем больше притуплялось и охладевало в нем это чувство, тем острей и горячей оно заявляло о себе в его разговорах и литературных работах. Такая двойственность заводила иной раз Бестужева в тупики грубых ошибок. Все еще находясь под влиянием рылеевских настроений, а собственные не доводя до конца, он изложил причину своего отрицательного отношения к «Онегину» (Рылеев и он одинаково смотрели на этот роман) в письме к Пушкину следующим образом:

«Поговорим об Онегине»… «Я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искусства и труда»… «Для чего же тебе из пушки стрелять в бабочку?»… «Я вижу франта, который душой и телом предан моде; вижу человека, которых тысячу встречаю наяву, ибо самая холодность, и мизантропия, и странность теперь в числе туалетных приборов»… «Я невольно отдаю преимущество тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце: а мало ли таких предметов, и они ждут тебя!»

Сравнивая «Онегина» с «Дон-Жуаном» и вспомнив о Байроне, Бестужев пишет:

«И как зла, и как свежа его сатира!» [36]

Бестужев хотел бы видеть в поэзии Пушкина если не голую политическую сатиру, то по крайней мере ту исключительность политического направления, которая придавала в глазах публики такую силу поэмам и думам Рылеева. Всеобъемлющая впечатлительность Пушкина казалась ему растратой гения, и рылеевскую односторонность, столь понятную каждому неравнодушному к политическим вопросам читателю того времени, он предпочитал пушкинской широте поэтических впечатлений.

Пушкин отвечал:

«Где у меня сатира? о ней и помину нет в Евг[ении] Он[егине]. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатире… Дождись других песен» [37].

Корреспонденты говорили на разных языках, и Бестужев выступал в переписке с обычными своими страстностью и преувеличениями. Однако Пушкин полагал, что именно Бестужев «достоин создать критику». И в самом деле, роль критика была Бестужеву совершенно по плечу. В эпоху ожесточенных битв классицизма и романтизма он был решительно на стороне последнего. Классицизм отступал по всему фронту — от Байрона с Вальтером Скоттом до Пушкина с Бестужевым. Публика торжествовала победу романтизма как побиение дряхлых корифеев литературного прошлого — Сумароковых, Шишковых, Херасковых, как подрыв рабской морали старой литературы, старого правительства, старых людей вообще. Неопределенность и задумчивость новой романтической школы Бестужев почитал языком какого-то грандиозного перелома, назревающего в общественном сознании. Он не сомневался, что поэзия выплывет из засасывающих ее умозрений, и уверенно писал:

«Нельзя отрицать, что у нас теперь уже проявилась наклонность к действительному».

Эта наклонность, по его мнению, должна была вести литературу к самобытности, следуя внушению народного духа. Нельзя допускать, чтобы народ оставался вне литературы, и поэтому литературе нужно народное содержание. Здесь — великая победа искусства, освященная глубокой любовью к родине.

С таких-то именно позиций Бестужев обстреливал противников в критических своих работах. Он никогда не сумел связать эти здоровые и отважные мысли в целостную концепцию литературного символа веры.

Он разбрасывал их щедро и беззаботно по страницам статей и писем, но зато в «Полярной звезде» собрал множество блестящих доказательств их правоты. Все содержание трех альманахов ее доказывало.

В лейб-гвардии Московском полку, куда с помощью брата Александра перевелся Мишель Бестужев из флота, его встретили сумрачно. Он сел на голову нескольким поручикам, давно ожидавшим производства. Через несколько дней, на ученье в манеже, Мишель простудился — грудь сжало железными кольцами. Бестужев с Рылеевым предложили ему переехать к ним на Мойку до выздоровления. Мишель перебрался и поселился на диване в столовой. Ему навсегда запомнились вечерние разговоры в этой столовой, когда после «русского завтрака» и ухода гостей Яков приносил из трактира обед и лампа нарочно не зажигалась подольше, — в сумерках легче и проще говорить о важном.

Но Александр Александрович начинал выдыхаться в этих разговорах и заметно растерял к ним свой прежний интерес. Больше в тайном обществе для него не было тайн. Бестужев мог рассматривать общество со всех сторон, как будто оно лежало у него на ладони. Вот Рылеев — добрый, честный, умный, горячий, самоотверженный. И все-таки не следует ждать многого от общества, которым он управляет. Рылеев пламенно хотел, но надо еще твердо знать, чего хочешь. Этого у Рылеева не было. Он был слишком мягок душой, чтобы не растеряться и не отступить в паническом ужасе, когда Каховский предложил ему немедленно истребить тирана. А ведь он очень желал этого! Вместе с Бестужевым он обдумывал все подробности необходимого «действа» и с гордостью любящего отца говорил о Каховском:

вернуться

36

Мартовская переписка 1825 г. (А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XIII, переписка 1815–1827, стр. 149).

вернуться

37

Письмо от 24.3. 1825 (А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XIII, переписка 1815–1827, стр. 155).