Леша молчал, потом вдруг начал говорить тихо, странно, будто чего-то стесняясь.

— На этот счет существуют разные взгляды. Я так мало интересовался этим вопросом, но я могу вам кое-что посоветовать, как доктор. Надо лечиться…

— Нет, нет, я не хочу, я не могу.

— Вы же страдаете от этого?

— Да, да, но я не хочу лечиться, не хочу, да и это невозможно, это не лечится.

— Тогда сходитесь с людьми, которые вас понимают.

— Но я не могу сходиться с холодным расчетом. Мне противно одно физическое удовлетворение, я не могу так… Я не могу представить себе, что я могу… С тем… кто мне не нравится. Мое горе, моя беда в том, что мне нравятся те, кто или с презрением отворачивается от меня, или… бьет, как провинившегося щенка.

— Я не знаю, я не знаю, что вам посоветовать. Это так трудно. Наконец, занимайтесь онанизмом, это все же лучше…

— И это говорите вы, Леша?

— Вы же сами просите меня что-нибудь вам посоветовать. Что же я могу вам сказать? Мне кажется, что онанизм лучше.

— Но если это противно, да и не тянет к этому, что тогда?

— Я не знаю, ничего не знаю. Я бы убил себя.

— Спасибо. Спасибо за это. — И Борино лицо строгое, серьезное стало вдруг плаксивым и капризным, как в детстве.

— Карл Константинович, вы не сердитесь на меня?

— Нет за что же?

— Я по отношению к вам бывал иногда несправедлив.

— Я стараюсь это забыть.

Из окон автомобиля видны оснеженные дороги островов. На мягких подушках, прижавшись к спинке, Боря чувствует себя легким и свежим. Лицо Карла Константиновича близко, улыбающееся глаза ласковы и задорны.

— Вы любите быстро?

— Да. Да. Быстрее. Быстрее.

И автомобиль усиливает ход. И из окон уже виднеется только что-то белое расплывчатое. Вдруг сильный, горячий поцелуй обжигает Борины губы. Хочется вырваться, крикнуть: «Не надо. Не надо. Это не то. Не то». Но какая-то томная лень охватывает все члены; тело слабеет и становится безжизненным и вялым.

— Я так часто думал о тебе, так любил, так люблю… безумно… безумно… — и руки Карла Константиновича сжимают несопротивляющееся Борино тело.

— Вы студент?

— Да.

— Я ужасно люблю молодежь.

— Кто же ее не любит?

— Многие, но я особенно люблю. Что же мы будем стоять тут? Хотите приключений?

— Отчего же? Пойдемте.

В облитом электричеством зале ресторана шумно и ярко. Пестрые наряды дам, шляпы с качающимися перьями, улыбки, искрящиеся глаза. Что-то надломленное и печальное в музыке. В Борином сердце неясная тоска по чему-то далекому и светлому.

— Вы мало пьете. Ваше здоровье!

— Я буду пить. Буду. Налейте еще.

— Может быть, перейдемте в кабинет?

— Хорошо. Хорошо. Я на все согласен.

Боря один в своей новой комнате. Двухэтажной деревянной дом в одной из пустынных улиц Петербургской стороны. Из окна виден чужой сад, где дворники рубят дрова и переругиваются. Белая улица тихая и трогательная. Боря сидит у окна и вспоминает вчерашний вечер угарный, непонятный. Это знакомство неожиданное и ужин в ресторане. Чужие, ненужные поцелуи, горячее вино и брызги слез… под конец он плакал. Это было так смешно и глупо. Поэт Рынкевич, новый знакомый, странно улыбался и неумело утешал. Было больно, мучительно стыдно, хотелось забыть все и вычеркнуть весь этот вечер из жизни, но, как нарочно, особенно рельефно вспоминалось все. И вечер с красноватым отблеском заходящего солнца, и ресторан, яркий и возбуждающий, и эта музыка печальная, и желтые бархатные гардины отдельного кабинета.

И почему-то, по каким-то невиданным ассоциациям сюда вплетались другие воспоминания: летняя прогулка в лес, Вера, Картолины, тогда еще офицер Карлуша Маслов со своими объяснениями, и ночь звездная, и Верины взгляды хмурые и грустные. И вдруг вырвалось другое воспоминание: вокзал, суматоха, носильщик № 117, и крики ужаса: «Пожар, пожар», и потом близкое чье-то дыхание, губы и поцелуй, последний. В Борином сердце что-то надломилось, какая-то невнятная тоска охватила его. Одиночество давило и улетало, а от воспоминаний о вчерашнем вечере краска стыда залила щеки.

Холодный морозный северный день. Небо далекое и неясное, точно отображение чего-то неясно-голубого. Улицы шумные и звучные. Трамваи особенно ярки, а на снегу золотятся тусклые блестки солнца.

Боря у вокзала. Идет тихими не спешащими шагами.

В залах, как всегда суета и движение. Борины глаза ищут чьих-то глаз. Прежних. Холодно. Жутко. Зачем я пришел? Зачем? Неужели для этого? Сердце вдруг тоскливо сжимается. А если не увижу, не встречу? Это так ведь трудно. Кто-то толкнул.

— Извините.

— Пожалуйста.

И дальше, дальше. Есть лица красивые, привлекательные, но того лица, тех глаз — нет. С бессознательным упрямством он ищет то лицо, те глаза. Говор, шум, суета. Боже! Боже! Кому я нужен, для кого я? Молчание. Они не раскроются, эти картонные уста. Боже! Услышь! Боря один у решетки, ограждающей образ Спасителя. Несколько свеч устало и тускло горят.

Леша не приходил с того дня, и его образ постепенно стал тускнеть и исчезать в тумане. С Карлушей Масловым Боря был то нежен, то холоден, и тот прислушивался к его, Бориному голосу, и ждал, когда его позовут.

— Борис Арнольдович, вам письмо.

Почерк знакомый, но смутно. Конверт решительный. Твердый — голубой.

«Когда будете, придите, телеграфируйте непременно, встречу, я не писал все время, вы знаете, я не люблю писать, но на днях расчувствовался. Все мнил, почему вы не отвечаете на мои письма? Я звонил по телефону, писал, отчаиваясь. Вы сердитесь? За что? За что? Вы ведь единственный у меня кого я люблю. И я тосковать стал. Не знаю, чем объяснить… Рынкевич».

Борис улыбается. Так всегда бывает. Сначала кажется все значительным и большим, а потом расстраивается все. Вспомнилась встреча эта. Увлечение. Был зимний вечер. Такой особенный петербургский. Когда стоишь на набережной и смотришь на белую Неву, кажется, что вот сейчас проснешься и будет что-то другое, а это все сон. Липовый воздух, снег, как кружево у берега. А там дальше — жутко. И вот голос звонкий, особенный. Казалось, что так все это должно было быть. И будто затем и пришел он к берегу, чтобы встретить.

Сначала казалось все сном приятным. Борик был один в большом городе, и встреча эта была первая, в саду, у остановки трамвая, потом постепенное сближение и через месяц Борик и Рынкевич были неразлучны. Рынкевича знали в мире начинающих художников, в тех кружках и кабаре, из которых выходят или в ореоле славы, или разочарованные, оплеванные, с затаенной ненавистью ко всему молодому и яркому. Многие улыбались двусмысленно, многие искренне жали руки Рынкевича, говорили: «Поздравляем. Новая любовь». Сначала Борик чувствовал себя не особенно ловко в этой компании, и любил часы, когда они бывали вдвоем. Потом вышло обратно. Среди этих «будущих знаменитостей» хотя бы на час, были люди чуткие и прямые. Многие открыто восхищались Бориным мягким характером и целомудренностью. В один из вечеров, когда они были одни и когда они устали от поцелуев и ласк, какие только были созданы их пылкой фантазией, Рынкевич предложил куда-то поехать.

Борик был первый раз в этом клубе. Низкий подвал с плохим входом, но внутри изумляющая роскошь. Точно бал костюмированный. Костюмы — сочетание реализма с изумляющей фантазией. Клуб славился тем, что в нем были только мужчины, и попасть было неимоверно трудно. Вечер прошел, как в угаре. Странная, волнующая музыка, какие-то невиданные танцы, тосты и главное последнее развлечение, которое поразило и испугало Борю: по данному сигналу электричество потухло, осталась гореть только еле заметная розовая лампа. Причудливые костюмы сползли с тел и обнажили розовые, желтые, худые и толстые фигуры. Как сквозь сон помнит Боря, что было дальше. Чьи то руки сжимали его тело, еще не совсем освобожденное от одежд, чей-то голос нашептывал слова жуткие и сладкие.

Под утро, когда розовело северное небо, и дворники усиленно подметали тротуары, они поехали домой. Борино лицо было бледное и хмурое.