Колеса стучат, по-всегдашнему, но говорят другое. Будто бы: «Нет, не несчастный, нет, не несчастный».

— Уже, уже!

— Мамаша, это дядя Фома стоит.

— Подожди, я ничего не вижу.

— Он! Он! Он!

Детский визг, веселые прерывающиеся слова и слезы радости или печали. Толпа носильщиков размеренно одинаковых, с блестящими бляхами в синем.

Все это чужое, чужое.

— Кто нас встречает? Боря? Боря?

— Нас? Погода хмурая. Как в Москве.

— Хуже.

— Мы вместе? На одном извозчике?

— Да. Да. Да. Конечно. Только носильщики разные. У меня уже есть.

И опять что-то острое колючее, обидное. «Я не хочу этого. Не хочу. — До боли сжал губы. — Но нет. От этого не уйти». И глаза невольно обращаются к нему. В ту сторону!

Красивое ясное лицо с серыми глазами. Только синяя рубаха облегает мускулистые руки и широкую спокойную грудь. Опустить бы голову на эту грудь, выплакаться и забыться. И все бы прошло. Все как рукой сняло бы.

— Борик, посторонитесь, мне не пройти.

Боря вздрогнул.

— Да. Так вы на извозчике. Вот за этим барином. Ваш номер?

— 117.

— 117. 117. Хорошо.

Это глупо. Ужасно глупо. Но в эту минуту кажется, что эти цифры — один, один и семь — магические, прекрасные.

Леша стоял рядом и в окно передавал свои вещи носильщику.

— Боря, у вас все готово?

— Все. Все. Идемте.

Длинный пасмурный дебаркадер. Все до боли знакомо. И снова желание, и снова мысли неотвязные. Хочется подойти ближе и прикоснуться к этим рукам, плечам. Боря закрывает глаза. Его толкают, наступают на ногу.

О, Боже, Боже, как это ужасно, как это мучительно. Вот девушка бледная, с синими глазами и плавными движениями. Красивая. Почему не к ней? Почему не к ней это чувство? Было бы чудо. Было бы счастье.

Вот она остановила свой взгляд на нем. Это ясно. Углы губ чуть-чуть улыбаются. В глазах — смешинки. Почему она безразлична, до муки, до ужаса безразлична. Если бы… Если бы… Можно было бы подойти, подойти к ней и сказать что-нибудь, вроде: «Ваше лицо мне знакомо». Или: «Я вас где-то встречал». И знакомство состоялось бы. Возможно — была бы любовь, счастье.

А здесь? Один идет впереди, ничего не понимая, другой рядом (№ 117), он не сможет понять. Как это больно, как обидно. Хочется укусить до крови руки, взвизгнуть, крикнуть, обратить на себя внимание равнодушной механически двигающейся толпе! Закричать: «Помогите. Помогите. Я погибаю». И вдруг неожиданно, неожиданно для самого себя вскрикнул: «Пожар! Пожар»!

На секунду все замерли. И вдруг, точно огромный, сложный механизм, управляющий толпой, испортился. Вместо мирно двигающихся людей — крикливые, вспуганные, суетливые лица. Несколько человек кинулись в сторону, обратную от выхода и часть толпы кинулась за ними. Произошла давка, шум, крик женщин, возбужденные голоса мужчин и среди всего этого треск ломаемых вещей: корзин, чемоданов, сундуков. Многие бросили вещи и кинулись к выходу, другие — в обратную сторону. Борю сжали так, что он не мог повернуться. Среди общей паники, суматохи никто не узнал, что это он крикнул эти бессмысленные, волнующие слова: «Пожар. Пожар».

Да и он сам не сознавал, что это он крикнул. Он не понимал ничего, кроме того, что он вплотную прижат к своему носильщику, выронившему его вещи, что он не может пошевелиться. Запах кожи, пота и дешевого ситца и теплое дыхание красного, близкого рта заставило закрыть его глаза и предаться мучительному бесстыдному, но одурманивающему наслаждению. В состоянии полузабытья схожем с ощущением лунатика, двигавшегося бессознательно навстречу опасности, как бы желая отметить этой минутой всем прошлым лишениям и неосуществленным надеждам, Боря приблизил свои губы к его рту и впился долгим томительным поцелуем.

Еще минута и настало отрезвление. Поняв мишурную опасность, толпа постепенно успокаивалась, стало свободнее, перед бледным лицом Бори, внезапно побелевшим, горели недоумевающие вопрошающие глаза носильщика. Секунда нерешительности промелькнула, и Боря, инстинктивно защищая себя от неприятного и обидного положения, продолжал симулировать испуг и нервное напряжение.

— Бога ради, помогите, защитите, я так боюсь огня. — Он взял руку носильщика и, обратив на него умоляющие глаза, шептал: — Пожар! Пожар! Вы слышите! Я так боюсь.

— Не бойтесь, ничего уже нет, это воришка какой-нибудь крикнул, чтобы, пользуясь суматохой вещи понахватывать.

Леша Траферетов оказался рядом.

— Не нервничайте. Вы бледны как бумага. Где ваши вещи? Носильщик, найди сейчас же, корзину с котомкою коричневой. Скорее на извозчика. Черт знает! Помяли вещи. Кретины!

— Кто там?

— Это я, Траферетов.

— Войдите, Леша.

На кровати, с какой-то примочкой на голове лежал Боря. В единственное окно продолговатой, заставленной какой-то мебелью и бесчисленными этажерками с книгами комнаты, заходящее солнце бросало тусклые красноватые лучи.

— Странная у вас комната! Точно мебельный магазин.

— Лень было искать. Я первую попавшуюся взял. Чисто. Спокойно. Это главное. А вы где?

— Я недалеко. У сестры, двоюродная. Пока. Потом буду искать комнату.

(Пауза.)

— Ну, как вы себя чувствуете?

— Голова болит. Не спал.

— Можно мне, как доктору вас осмотреть?

Боря сделал протестующий жест.

— О, нет, нет. Сейчас не могу. Я не принимал ванны еще.

— Ну, так что ж?

— Нет, неприятно грязным…

— Но ведь я доктор.

— Ах, нет, мне неприятно, если вы будете меня когда-нибудь вспоминать и в таком виде.

— Дайте одеколон?

— Вот там, на этажерке. Здесь не душно? Ну, ничего, побрызгайте.

— Ей-Богу, вы странный, какой то.

— Ну, хорошо, странный, я это знаю сам. И что же?

(Пауза.)

— Да нет, ничего, я так.

— Вы можете сесть около меня?

— Могу.

— Будете слушать?

— Буду.

— Я очень несчастный.

— Опять?

— Вам это наскучило?

— Нет, но вы внушаете себе это…

— Слушайте дальше. Я к вам расположен так, как ни к кому. Я вас люблю очень.

Леша наклонил голову.

— Тронут.

— И вот я вас прошу не бросать меня. Я знаю, я скучный, я странный.

— Боже! Боже!

— Нет, нет, я знаю. Вы сами же сказали.

— Да, но я не говорил, что с вами скучно, наоборот.

— Ну, все равно. А впрочем, я устал. Вы понимаете, я вас люблю. Дайте мне вашу руку. Вот так я буду ее держать. Хорошо? Вы никогда не писали стихи?

— Нет.

— Жаль. Я вас познакомлю с поэтом одним. Он очень музыкально пишет, я люблю его стихи, и читает он их красиво, но я музыку люблю, а смысл не улавливаю. Но ему это говорить нельзя. Он обидится. Его стихи:

К волне моей, к волне моей приникнем
И будем мы, как каменный овал.
Смотрю в глаза. Зачем, зачем твой лик нем?
Зачем меня восторг околдовал?

— Вам нравится?

— Как вам сказать…

— Боже мой, конечно откровенно.

— Нет.

Длинные коридоры, из которых один освещен, другие совсем нет, постепенно наполнялись публикой. Молодежи, как всегда на литературных вечерах, было больше. Молодые лица, улыбки, еще свежие и юные. Восторженные взгляды, смех, шепот. Боря стоит в углу, у окна не освещенного совсем. О чем-то думает. Темные глаза печальны.

— Кто читает?

— Литвинов.

— Литвинов читает, скорей идемте, мы опоздаем.

— Еще не началось.

Толпа бросилась в залу. Коридоры опустели.

— Вы тоже здесь?

— Да.

— В штатском?

— Я с военной формой распростился. — Карл Константинович в штатском старом костюме, какой-то нескладный и неузнаваемый.

Борины глаза удивленно раскрываются.

— Совсем?

— Совсем.

— Почему это?

— Да так. Потом расскажу подробнее. История одна. Это грустно.

— Что?

— Да все. Однако, идемте, уже началось.

Я пою, и мне море вторит.
Я плыву, и волна горит.
Забываю последнее горе,
Забываю, что сердце таит.
И вокруг заходящие волны
И вокруг — печаль, испуг.
Я неясным восторгом полный
Целую пальцы рук…
И опять зеленая пена.
И вокруг — печаль моя.
Я люблю. Ты любишь. Измена.
Чья любовь? Моя? Твоя?