— Да, но в девять я должен быть дома.

— Трогательно. К семейному чаю?

— Нет, но…

— Впрочем, это все равно. Который час?

— Три седьмого.

— Успеем, успеем. Поцелуйте руку. Хотите? Только не кусайте.

— Что вы.

— Нет, нет, не здесь, выше. Не нравится? Бедненький, ну чего вы смущаетесь. Вы еще никогда?..

— Я видел вчера… Вспомнил сына. Хоть не виноват он, но все-таки — это ужасно.

Борик вздрагивает:

— Василий Александрович?!

— Да, да, это ужасно. Вчера вечером еще, иду я в сад, перехожу дорогу, там, где аптека, знаете? И вижу — Траферетов идет.

— Как? Уже?

— Что?

— Нет, это я так. С кем он?

— Один, один. Я не хотел, чтобы он видел меня, и свернул.

Приехать и не зайти? Боже, что это? Опять начинается? Или потерял адрес. Это так легко. Записывал на билете концертном и выронил. Но все же? Или совсем не надо встречи? Ефросинья Ниловна? Но она такая мягкая… И это так трудно. Боже, опять начинается! За что?

— Борис Арнольдович! Вам посылка.

— Верунчик, Верунчик, дай ему мелочь. Где Боря?

— Боря, тебе посылка? Откуда это? Из Лодзи? Что это такое?

В дверях Боря в кителе белом. Бледный.

— Это по делу. Давайте сюда.

И в комнату скорей к себе. Дверь закрыта, но вот окно. Надо ставней.

В соседней комнате Верины пальчики по клавишам ударяют.

Как долго не открывается. Что это? Неужели там, старая газетная бумага. Кажется, это бывает. Жаловаться не пойдешь. Стыдно. Вдруг последняя бумага и сыпятся открытки. Борик конфузливо сначала, потом смелее берет и рассматривает. Первая безобразная. Толстое рыхлое тело женщины и такое же мужчины. В какой-то причудливо-неестественной позе. Следующие лучше. Вот, совсем хорошая. Тело юноши раскинуто. И рядом женское. И больше ничего. Последняя — несколько фигур. Но это… Боря перебирает карточки, одну, другую. Может быть теперь — лучше? Но потом закрывает глаза ладонями и тихо всхлипывает.

Верины пальцы бьют по клавишам в той комнате.

— Боря, Боря, сильнее, нельзя быть таким нежным. — Ефросинья чуть не плачет, лежа на толстой двойной кровати с Борей. — Вот так. Ну, теперь хорошо. Милый. Милый.

Боря закрывает глаза и целует плечи, волосы, мягкую грудь.

— Ты ни разу, еще ни разу? Это первый? — Вот так. Ах, нет. Ну, опять. Это невозможно.

Вдруг Ефросиньина рука опускается на Борину щеку, не с лаской сладостной, а с жгучим ударом.

— Что это? Вы с ума? Вы с ума сошли. Как вы смеете?

— Негодяй! Вы не хотите меня, чего глаза… Я вижу, я знаю. Вам не меня надо. Зачем же лезете тогда?

— Ефросинья успокойтесь.

— Что за гадость такая. Я привыкла, чтобы меня брали, а вы мокрица какая-то. Вы не хотите меня. Дрянь. Дрянь.

Борик закрывает глаза и силится представить 4-ую карточку. Но что-то ничего не выходит. От удара горит щека. Тело Ефросиньи близкое, вздрагивающее, но не волнующее, такое мягкое, мягкое.

— Ну, не сердитесь, я вас обидела. Нет, нет, вы хороший. Особенно теперь. Вы доказали, что я ошиблась, но все же я чувствую, понимаете, женщина всегда чувствует, когда ее хотят. Вы меня не хотели. Я для вас помойная яма.

— Как вам не стыдно! Бросьте это говорить. Как умею. Мне нравится. Но что же я могу еще делать.

— Вы влюблялись?

— Конечно.

— Нет, нет, не так, ну а так? Понимаете? Не так, как другие. Ну, как Карлуша Маслов.

— Для чего вам это?

— Нет, вообще, так. Жаль, что вы такой.

— Я вам ничего не сказал.

— Не надо, не надо.

— Карл Константинович, на минуточку.

— Я рад, что вы меня позвали.

— Нет, не то. Вы понимаете — это ужасно.

— Глупости, ничего ужасного. Вы слишком нервны. Я, вот, например, чувствую великолепно, только жалею, что вы не согласны, это было бы лучше.

— Ах, не говорите об этом никогда. Ведь я же должен, меня должно тянуть?

— Я жалею, что вас не тянет ко мне. Меня к вам тянет. Вот вчера я провел очень недурно время. В хорошей компании. Фельдшера Сомова знаете??

— Нет.

— Напрасно. И потом провизор. Медицинская компания. О-ох… — Карл Константинович потягивается.

Борик заламывает руки. Не то, не то!

Почему он не заходит? Но ведь становится ужасно! Я не могу больше так жить. Идти самому? Но я не знаю, где он остановился. Разыскивать? Послать кого — нибудь? Нет, не надо. Всегда, когда приходилось прибегать к помощи слуг, Боря как — то ежился и чувствовал себя скверно. Имею ли право? Зачем это делать? Больно. А вдруг я был бы такой, и меня посылали бы: Боря, отнеси записку барину, Боря, купи говядину. Ведь это ужасно. Все привыкли, и кажется обыкновенным. Что такое барин? Что такое слуга? И как можно сказать человеку: иди, если он не хочет идти? Но это не то, нет. На чем я остановился? Да! Траферетов. Вот он сказал бы — иди — я пошел бы. Слугой рад бы быть. Боже, отчего это, милый, скажи. Вот я закрою глаза, и буду слушать, а ты скажи. Или нет, это будет чудо. Пусть лучше войдет кто-нибудь сюда и скажет фразу, какую-нибудь, а я пойму сам ответ. Вывод. Боже, Боже, это очень скверно?!

Дождик на дворе и солнце. Верочка хлопает в ладоши.

— Это черт бьет свою жену.

— Что?

— Черт бьет свою жену, говорю.

— Милочка, милочка, какая ты у меня смешнушка.

— Ты сам, ты сам смешнушка. Люблю грозу в начале мая.

— Какая же это гроза?

— Нет, я так, просто. В голову пришло. Сегодня теннис? Будем?

— Нет, Верочка, нет, я, окончательно — нет.

— Какой ты несносник!

— Верочка, я не могу никого видеть.

Дождик стал сильнее. И солнце потускнело. Борино лицо бледное и под глазами синее.

— Ах, Верун, если бы ты знала, как я люблю тебя, и мамочку, и Волика, и папу.

— И папу?

— Да, конечно.

— Почему же напоследок?

— Ну, так, я не знаю. Я всех одинаково. Но вот ты больше вертишься около меня, и потому первой попала.

Вдруг Верины глаза делаются строгими:

— Боря!

— Вера, знаешь что?

— Нет, не знаю.

— Вот что, слушай. Ты с Карлом Константиновичем дружишь?

— Нет. И не дружу.

— Почему?

— Потому что он…

— Ах, Вера, Вера, зачем так? Не надо. Где ты вычитала это? И вообще, кто это тебя надоумил? Зачем это лезть в чужую душу? Ах, как это нехорошо.

Вера плачет.

— Ну вот, заступаешься. Кира сказала, если заступишься, значит…

Куда уйти от этого? Убить? Но это не так просто. И противно. — Руки Борины сжимают виски и слезы ужаса на глазах. — Подземный каземат. И ничего. Н-и-ч-е-г-о. Темнота. Как это понять? Куда-нибудь надо идти? Как-нибудь надо жить? Ефросинья Ниловна? Она ужасна. С ней нельзя даже говорить. Жадная самка. И вспоминается боль такая. Удар по щеке. И карточки эти. И глаза расширенно-злые. И рядом другое лицо. Настоящее лицо. Драгоценное. Не дорогое, нет, а драгоценное. Глаза темные и, главное, руки. Руки изумительные. Дотронуться и умереть. Больше ничего не надо. Честное слово, приеду. Приехать — мало. Почему не пришел? Он должен был прийти, должен, а не я разыскивать по гостиницам. И эти руки, эти, и то лицо — Василия Александровича сына — красное, красное и снег красный. Как это возможно? Совместимо? А что, если подойти и…? И что? Боже! Надо изменить все, все изменить. Уехать.

— Когда в Петербург?

— Не знаю. Вот вместе с Верой.

— Она на курсы?

— Да.

— Вместе будете жить?

— Не знаю. Нет, должно быть.

— Вы страдаете?

— Да.

— Я жалею вас, хотя это вам идет.

— Что?

— Бледность. От страданий же это?

— Вы все об этом.

— Да. Да. Вот в Петербург приедем, я вас расшевелю.

— То есть?

— Вы не будете хандрить. Разве можно хандрить в ваши годы, с вашим лицом.

(Пауза.)

— Вы хорошо сложены.

— Может быть. Теперь мне все равно.

— Скажите, скажите — вы любите? Да?

— Люблю.

— А вас любят?

— Не знаю.

— Это еще не так ужасно. А я знаю, что меня не любят, знаю.