Это уже совсем скверно? Или нет? Не так уж? Если разобраться. Так просто. Без выкриков и без слез. Но голова тяжелеет, и думать трудно. Но все же… Василий хороший, конечно, и я его люблю и он меня, он тоже. Он такой славненький, такой заступник милый. Хорошо. А дальше? Маслов Карлуша. Люблю ли я его? Нет. Целовал? Да. За что же? За 200 рублей? Нет! Нет. А впрочем, конечно, да. Не нужно было бы 200 рублей, не позвал бы Карлушу, не было бы этого. О, Боже, Боже помоги. Ты милосердный и великий. Борик целует образок свой серебряный и шепчет что-то свое, как в детстве.

— Ты ушел, Вася, совсем?

— Конечно, что мне там делать. Таскать чужие вещи — очень интересно.

— Но ведь заработок?

— Какой там заработок? Работа каторжная, таскаешь на плечах сундучищи, да чемоданы, а как расплачиваться, так двугривенный в зубы и довольно. Найду работу другую.

— Бедный Вася! Тебе тяжело. — И Боря приближает свое лицо к Василию и целует глаза и рот.

А в окне колышутся позеленевшие деревья; слышно, как звонят в церкви. И Боре кажется, что нет ничего лучшего, ничего более прекрасного, как сидеть здесь рядом с Василием, чувствовать, как дышит его широкая грудь, как сильны и тверды руки, обнимающие его стан.

Широкая мраморная лестница, обтянутая зеленым сукном, заглушала Борины шаги. Поднявшись во второй этаж, он остановился. На блестящей медной дощечке, прибитой к двери, красовалось строгими, тонкими буквами: «генерал-майор Владимир Акимович Шлитковцев».

Едва замолк электрический звонок, как дверь широко раскрылась старательным денщиком.

— Насчет урока?

— Да, я пришел по объявлению. — В Бориных руках свернутая в трубку газета.

— Пожалуйте.

В гостиной богато обставленной, было как-то слишком тесно. Через минуту вышел генерал:

— Вы по объявлению?

— Да, я пришел предложить свои услуги.

— Вы студент?

— Да.

— Юрист?

— Нет, филолог.

Генерал улыбнулся.

— Это хорошо. Юриста мне не хотелось бы. Был у меня один репетитор, юрист, но он больше по части ухаживания за женским полом, гувернантками и т. п. Так… значит вы филолог?

— Да.

— Вы давно репетируете?

— Вы знаете, нет, не очень.

— А на выезд согласны?

— Там не помечено в объявлении.

— Мы едем в Крым. Куда именно, мы еще не решили, но я думаю, что это все равно вам? Заниматься с дочкой моей, она во втором классе по всем предметам и сыном латынью, за шестой класс гимназии. 50 рублей на всем готовом и наш проезд, но вы должны дать несколько пробных уроков здесь, до отъезда.

— Я согласен на эти условия.

Через несколько дней, после двух пробных уроков, Боря получил розовое, надушенное сильными духами письмо от г-жи Шлитковцевой. Она писала, что согласна вверить ему своих детей, что пробный урок ей и ее мужу очень понравился, и что она просит для выяснения окончательных условий зайти вечером. А через неделю Боря с семьею генерала Шлитковцева должен был выехать в Крым. Отъезд был назначен в субботу. Боря укладывался при помощи Василия. Был грустен и бледен. Разлука с другом казалось особенно горькой потому, что Василий был особенно нежным и ласковым теперь. Боря решил взять уроки только потому, что иначе он не мог помогать Василию. В тайнике души он был рад, что ему не придется опять быть дома, в тех местах, где было столько горьких и жутких воспоминаний.

— Василий!

— Что?

— Ты будешь писать много и часто, слышишь? Обещай мне. Ты знаешь, как я люблю тебя. Хорошо?

— Конечно, конечно.

— Как мне больно, как больно уезжать. Вот если бы здесь я достал уроки!

— Условия уж очень выгодные, чтобы отказываться.

— А ты? Ты будешь далеко. Нет, я не могу. Я откажусь.

— Я на тебя рассержусь, Боря, и уйду отсюда. Все равно, тогда меня не увидишь.

— Вася! Вася! Как же мне быть?

— Ехать.

— И ты не будешь без меня скучать?

— Буду, но что же делать?

— Боря целует сочные губы Василия и когда тот его обнимает, ему кажется, что он для него поехал бы не только на уроки, но в Сибирь, в каторжные работы.

— Милый! Милый! Ты весь, весь, мой. Мне ничего не надо, кроме тебя.

— Кто это вас провожал, Борис?.. Я все забываю ваше отчество.

— Арнольдович.

— Ах, да, Арнольдович.

— Это мой друг.

— Он… студент?

— Нет.

— У него вид такого бедного студента, знаете, есть такие… Вы немного расстроены? Вам жаль расстаться с Петербургом или разлука с другом на вас так повлияла?

— Нет, я ничего. — В Борином сердце глухая, злобная тоска. Хочется бросить этот комфортабельный вагон, полированное зеркало, блестящие ручки, кинутся на Васильину постель в его маленькой, душной каморке, и там спрятав голову в его подушки, горько, горько плакать.

Из окна виден туманный, милый сердцу Петербург. Темное облако фабричной гари и дыма колышется над городом.

— Лизочка, Лиза, не выскочи из окна, смотри.

— Борис Александрович, пожалуйста, посмотрите за Лизочкой, я хочу пойти в вагон ресторан.

— Мама, и я. Мама, я тоже хочу.

— Нет, ты останешься с Борисом Андреевичем.

— Хорошо, хорошо я посмотрю.

Стоя у окна, он не успевает отвечать на бесчисленные вопросы, которыми закидывает его маленькая ученица, а поезд несется все быстрее и быстрее. Холодный ветер дует в лицо и треплет волосы, в душе заунывно и медленно отзывается стук колес.

Горят огни. Точно золотые бусы, рассыпанные на черном бархате. Скамейка влажная и под ногами как-то странно жалобно звучит морской песок. Все небо усыпано звездами. В душе пусто и холодно. Бьется сердце ненасытно. Что это? Сколько дней прошло? Или год? Глаза голубые, милые близки и далеки. Лизины капризы, слезы, а потом латинский урок.

— Борис Андреевич, вы вечером повторите с ним, ему трудно.

— Хорошо. Хорошо.

Чай с холодными котлетами. После чая свобода. Свобода милая, неоценимая! Вот, сидеть здесь, одному, на влажной скамейке, у моря. И думать, думать. Будет ли завтра письмо? Какое? Теплое, милое? Сколько раз будет «целую». Это как будто и неважно, но на самом деле… Сколько значения, в этих маленьких приписках, сбоку, наверху, в конце письма.

Издали доносятся звуки оркестра. Глаза закрываются. Мелькают картины. Одна. Другая. Ефросиньино лицо почему-то вдруг вырисовалось, Стало больно. Потом глаза Василия, и губы, и вся фигура, мощная, милая сердцу. Где он? Что с ним? С кем говорит? С кем ходит? И острое жало тоски пронизывает тело, а музыка еще больше усиливает эту боль и хочется упасть на песок, на колени и что-нибудь делать, говорить, лишь бы не сидеть так каменно. Боже! Милый! Я давно к тебе не обращался! Прости, дорогой мой, помоги мне, утешь. Боженька! Боженька!

— Борис… Борис…

— Арнольдович.

— Бога ради, простите, все забываю. Вы, может быть, проводите Лизоньку к Ипатовым. Ивану некогда.

— Хорошо.

Дорога длинная и скучная. Солнце больно жжет. Полоска моря синеет вдали.

— Борис Арнольдович! Почему там синее.

— Это море, Лиза.

— Нет, нет, не там, а вон дальше.

— Я не вижу.

— Ах, вы какой, вы ничего не видите.

— Борис Арнольди!

— Что?

— Вы не знакомы с Павликом?

— Каким Павликом?

— Ах, какой вы, право, непонятливый. Ну, Павликом, тем, который был до вас.

— Репетитором?

— Да. Да. Да. Наконец поняли.

— Нет, не был знаком.

— Как же это так, какой вы…

— Лиза, мне кажется, вам нечего говорить и вы просто выдумываете, что-то. Это нехорошо.

— Зачем вы меня дразните? Я так не могу. Я маме скажу, — Лиза плачет и вытирает глаза рукавом.

У Ипатовых немного успокаивается, но ходит хмурая.

— Борис Арнольдова! Вы уже уходите?

— Мама сказала, чтобы я вас только проводил. За вами пришлют потом.

— Ну, хорошо, идите.

Вместо того чтобы зайти в свою комнату, Боря прошел в сад. Хотелось побыть одному, не слышать голосов из-за тонкой стены, отделявшей его комнату от столовой. Калитка оказалась запертой. Боря пошел кругом. Когда он проходил мимо окна ванной комнаты, он вдруг услышал голос г-жи Шлитковцевой: