Изменить стиль страницы

Мастерство реалистического бытописания, воспроизведения природы в поразительном богатстве красок и тонов, мастерство индивидуального и группового портрета, типизации, сочетающей неповторимо-личное с обусловленным временем и средою, становится сразу же очевидным для любого чуткого читателя «шляхетской истории» Мицкевича. Не менее важно и пронизывающее поэму чувство историзма. Привлекательные и живописные черты старошляхетского уклада не мешают поэту показывать — то с лирическим юмором, то с достаточной остротой — и смешные слабости, и явные, губительные для страны пороки сословия, а главное — принадлежность героев отмирающему и невозвратному прошлому. Неминуема, по Мицкевичу, не только смена поколений, но и замена отживших понятий новыми (многозначителен эпизод освобождении крестьян заглавным героем), ломка старого быта и нравов, обновление облика нации. Путь, следуя которым польский народ сможет выжить, сохранить себя, — это не цепляние за прошлое, а объединение в патриотической борьбе. И в соответствии с этим выступают в роли героев времени солдаты освободительного дела.

Патриотический замысел определил и особое отношение поэта к событиям 1812 года, изображенного как время радостного подъема и надежд. (Впрочем, и тут объективно отмечено, что культ Наполеона даже тогда не был всеобщим.) И дело не только в обаянии «наполеоновской легенды», от влияния которой Мицкевич не освободился до конца жизни, но и в стремлении создать книгу вдохновляющую и ободряющую, уверить современников в их способности возродиться и сплотиться в вольнолюбивом порыве.

«Пан Тадеуш» стал свидетельством подъема польской романтической поэзии до высшего уровня европейского литературного развития. Исследования показали, что разнообразнейшие художественные открытия и искания, в целом комплексе жанров, поэтических и прозаических, Мицкевичем были так или иначе учтены, гениально подхвачены или независимо повторены, обогащены и развиты. Не потому ли его гениальная поэма — как это нередко бывает — ломает рамки жанровой классификации?.. От романтической поэмы в строгом смысле слова, от «поэтической повести» ее отделяет очень многое. Термин «эпопея» передаст скорее место «Пана Тадеуша» в национальной литературе, читательское к нему отношение. Быть может, не так уж неуместно было бы сказать: «роман в стихах»… если бы ранее не успел завладеть этим определением Пушкин.

Творческий взлет начала 30-х годов завершил, в сущности, путь Мицкевича как художника. Если не считать двух драм на французском языке, писавшихся для заработка, и лирических шедевров 1838–1841 годов, замечательных светлою грустью, классической прозрачностью, мужественным приятием жизненной доли и глубиною рефлексии, он не выступает с поэтическими произведениями. Может быть, просто иссякает столь щедро проявлявшая себя прежде творческая энергия. Наверняка губительную роль играют вынужденный отрыв от родины, тяжесть забот

о многочисленном семействе, главою которого стал поэт, женившийся в 1834 году на Целине Шимановской, дочери знаменитой пианистки. Светлых моментов в эмигрантском существовании Мицкевича было немного: краткий период профессорства в Лозанне, возможность публичного выступления со славянской кафедры парижского Коллеж де Франс (1840–1844) и, наконец, пора надежд и действия — «Весна народов» — 1845 год.

Главным в жизни поэта становится стремление к публицистической и практически-революционной деятельности. Началом ее было редактирование Мицкевичем демократической газеты «Польский пилигрим» (1832–1833). Оно обозначило его верность принципам польской демократии, при всей сложности отношений, расхождениях по важным вопросам и даже полемике с некоторыми радикальными идеологами эмиграции.

Первая половина 40-х годов в жизни Мицкевича стала полосой застоя и спада в мировоззренческом развитии. Вступление его в нашумевшую мистическую секту Анджея Товянского было связано с уходом в мессианизм иного порядка, нежели в 30-е годы, подменивший, по сути дела, революционную устремленность пассивным морализаторством, нравственным взаимоистязанием в поисках мистического совершенства. Отрезвление принес 1848 год. Мицкевич организует польский легион, сражающийся за свободу Италии. В 1849 году в Париже он приступает к изданию интернациональной демократической газеты «Трибуна народов» на французском языке (в том же году она была закрыта властями). Тогда же происходит его встреча с А, И. Герценом, описанная в «Былом и думах». И если созданный здесь русским писателем портрет Мицкевича замечателен своей пластической выразительностью, то оценка его публицистической деятельности нуждается в серьезных дополнениях. «Трибуна народов» была боевым органом демократии. Опубликованные в ней блестящие статьи Мицкевича стали венцом его мировоззренческих исканий, завершившихся приходом к революционному демократизму, беспощадно разили европейскую реакцию, звали к революционному союзу народов, отмечены были живым интересом к социалистическим учениям, расцениваемым как предвестие гибели старого общества, выражение «новых стремлений и новых страстей». Речь шла, конечно, о социализме утопическом, в толкование его идей Мицкевич внес примесь наивной религиозности, Но показательно, что в мирную реализацию утопий поэт-революционер не верил и восклицал, обращаясь к их пропагандистам: «Вы признаете, что существуют лишь рабы и их угнетатели, жертвы и палачи, а между тем хотите осчастливить человечество, установив гармонию между добром и злом? Неужели вы хотите, чтобы эксплуататоры уступили перед логикой ваших рассуждений, когда они сопротивлялись самоотверженной борьбе и жертвам целых поколений?» Сторонник тактики смелой и решительной, он понимал, что «в известных положениях вялость и равнодушие являются величайшим преступлением перед отечеством», и призывал подавлять сопротивление врагов свободы: «в революции надо быть революционером, и тот, кто им не стал, падет». Статьи 1849 года оказались идейным завещанием пламенного демократа, поборника дружбы народов.

Во время Восточной войны, надеясь в обстановке конфликта между европейскими державами извлечь какую-либо пользу для польского дела, Мицкевич выезжает с политической миссией в Константинополь, где формировались польские легионы для участия в военных действиях на стороне Турции. Здесь и прерывается его скитальческая жизнь: заболев холерой, поэт умирает 26 ноября 1855 года.

Б. С Т А X Е Е В

СТИХОТВОРЕНИЯ 1817 — 1824

ГОРОДСКАЯ ЗИМА
Прошли дожди весны, удушье лета,
И осени окончился потоп,
И мостовой, в холодный плащ одетой,
Не режет сталь блестящих фризских стоп.
Держала осень в заточенье дома.
На вольный воздух выйдем, на мороз!
Кареты лондонской не слышно грома,
И не раздавит нас металл колес…
Приветствуй горожан, пора благая!
И неманцев и ляхов одарят,
Сердца их для надежды раскрывая,
Улыбки тысяч фавнов и дриад.
Все радует, бодрит и восхищает!
Пью воздуха холодную струю,
Которая дыханье очищает,
Или на хлопья снежные смотрю.
Одна снежинка плавает в стихии,
Другая — та, что тяжелей, — легла.
А эти улетят в поля сухие.
Вилийские побелят зеркала.
Но кто в селе глядит, как заключенный,
На лысый холм, на одичавший дол
И на деревья рощи обнаженной,
Ветвям которых снегопад тяжел,
Тот, опечален небом, ставшим серым,
Бросает край уныния и льда
И, променяв на Плутоса Цереру,
В карете с золотом летит сюда.
Пред ним — гостеприимные ворота.
Дом краской и резьбою веселит.
Он забывает сельские заботы
В кругу очаровательных харит.
В селе, едва редеет мгла ночная,
Церера сразу встать неволит нас.
Здесь — солнце жжет, зенита достигая,
А я лежу, не размыкая глаз.
Потом в нанкине, наскоро надетом,
Я, модной молодежи круг созвав,
Болтаю с ними, — и за туалетом
Проходит утро, полное забав.
Один в трюмо себя обозревает,
Бальзам на кудри золотые льет;
Другой стамбульский горький дым вдыхает
Или настой травы китайской пьет.
Но вот уже двенадцать бьет! Скорее
На улицу — и я уже в санях.
И росомаха или соболь, грея,
Игольчатые на моих плечах.
Я в зал вхожу, где, восхищая взоры,
Стол пиршества для избранных накрыт.
Напитков вкусных, здесь полны фарфоры,
И яства разжигают аппетит.
Коньяк и пунши в хрустале граненом,
Столетний зной венгерского вина;
Мускат по вкусу дамам восхищенным:
Он веселит, однако мысль — ясна.
Блестят глаза, а чаши вновь налиты…
Остроты, шутки, пылкие слова…
Не у одной из дам горят ланиты,
В огне от нежных взглядов голова.
Но вот и солнце никнет. Сумрак синий
Таит благодеяния зимы.
Сигнал разъезда дали нам богини.
И лестницы гремят. Уходим мы.
Тот, кто слепому счастью доверяет,
Вступает, фараон, в твою страну
Или искусно кием управляет
Слонов точеных гонит по сукну.
Когда же ночь раздвинет мрак тяжелый
И в окнах вспыхнет множество огней,
Кончает молодежь свой день веселый,
Шлифуя снег полозьями саней.