— Взводный, что у него в сумке? — крикнул кто-то. — Разделим!
Он оглянулся. Впереди лежали его солдаты, стреляя. Один отвратительно ухмылялся. Это он крикнул о сумке.
— Встать! Марш в германские окопы! — звучал голос Луки Бога, но его самого не было видно. Иван встал и пошел вперед по крутой белизне, молча, не стреляя, не испытывая страха, а может быть, и ненависти.
В ветках старого бука, ящерицей приникнув к стволу, Богдан Драгович в бинокль наблюдал контратаку сербского батальона; сквозь линзы, в кругу окуляра явление битвы, не будь смертоносной пальбы, представляло бы забаву для наблюдателя: жесты и смесь нелепых и панических движений, как на полотне кинематографа. Но эта контратака стала возможна благодаря и его заслуге: артиллеристы Палигорича заставили умолкнуть два германских орудия и разбили пулеметное гнездо. Майор Станкович стоял под деревом и после каждого выстрела «Данглиса» восклицал:
— А теперь? Что мы теперь скажем? Очень хорошо, юноша. Сегодня мы вместе отобедаем. У меня есть жареная баранья голова.
Потом он побежал принять участие в отражении атаки тройной цепи противника. Драгович следил за ним в бинокль и видел, как храбрость проявляется в бою; он видел его в разрывах и шрапнели, и снарядов, видел, что тот лишь изредка позволял себе наклонять голову; находясь в стрелковой цепи, он успел набить табаком свою нарядную трубку, хотя и не зажигал ее; за соснами майор смешался с солдатами. И Богдан поверил, подумал на миг: воинская храбрость рождается или из обжигающей ненависти, или из высочайшего чувства гордости. Майор Таврило Станкович демонстрировал только чувство гордости, которое, должно быть, родственно его священной справедливости. Наверняка он в Петербурге преисполнился революционной веры, оттого столько и рассуждал о справедливости и любил студентов. Будь этот добрый человек на Бачинаце командиром, ему, Богдану, не пришлось бы блевать той ночью.
В окулярах бинокля оказались покрытые снегом вершины и хмурые леса на склонах, потом в поле зрения попал табун лошадей без всадников, неподвижно, точно примерзнув к месту, стоявший на снегу. Мысли снова сосредоточились: подвиг имеет значение и становится прекрасен только в том случае, когда его совершают на глазах у людей. Храбрость, о которой не знают и которую не видят, — разве это храбрость? И разве подвиг то, что он сейчас сидит на дереве, не обнаруженный оком вражеского бинокля, смотрит, как на снегу сталкиваются стрелковые цепи, и люди, только что бывшие живыми, вдруг остаются неподвижно лежать на крутом склоне? Нет, это не настоящее искупление. Это не подлинный подвиг, достойный уважения и восторга. От холода у него стучали зубы, он чувствовал острый запах коры. Пряди синего дыма колебались над снегом, испещренным мертвыми телами. Две армии, говорящие на разных языках, с криками сталкивались друг с другом. Где Иван? Он стал искать его в бинокль. Но в облаках дыма и под обстрелом как узнать его? Теперь он не видел даже майора Станковича. Вражеские орудия открыли беглый огонь. Вроде бы это те самые пушки, которые под ударами артиллеристов Палигорича получили повреждения?
— Откуда у них столько орудий? — слышал он из трубки крик Палигорича.
— Не знаю!
— Как не знаешь? Найди их!
Богдан искал орудия в лесу. Потом долго разглядывал рощицу, где они прежде располагались. Клуб дыма, еще один, третий. Над головой проносились снаряды, взрываясь где-то за спиной.
— Бей по первой позиции! По той самой, куда вначале били! — сказал он в трубку. — Оттуда нас оба накрывают.
Три снаряда угодили в рощу. Он разозлился: непритятельские снаряды проносились над самой макушкой дерева, того гляди, сшибут его как воробушка; а свои вроде бы только пятым поразили цель.
— Пошли еще один туда же! — крикнул он с ощущением какого-то горького удовлетворения.
Сучья над головой затрещали, мелкие веточки и кора посыпались на него; он теснее прижался к стволу. Засекли, готово. Пулеметная очередь прошила крону дерева. Вот оно, начинается. Из трубки доносился голос Палигорича:
— Сейчас мы по их окопам ударим! Смотри, чтоб мимо не взяли.
Богдан перевел взгляд на склон — там все гудело, трещало, кипело, шел бой, в котором противники перестали различать друг друга и живые не отличались от мертвых, так же окутанные дымом и осыпаемые снарядами. Чуть пониже, у лесочка, санитары выносили раненых.
— Меня накрыл пулемет! Ветки стрижет со всех сторон! — крикнул он в трубку.
— Ничего! Других тоже стригут! — ответил Палигорич.
Он прав, он прав. Им еще хуже. Прислонившись лбом к стволу, он сорвал кусок коры и увидел погибшего или застывшего короеда. Блестящий, неподвижный хоботок торчал возле самых его глаз. Это трусость — завидовать насекомому. Он поднял бинокль, чтоб осмотреть позицию; в сопровождении ординарца к нему шел майор Станкович, он что-то кричал, размахивая руками. Богдан не различал его слов, но почему-то испытывал радость. Радость, совсем не похожую на пережитое ранее. На дереве трещала кора, обламывались сучья. Пусть его разнесет прямым попаданием, он не сдвинется с места.
— Не беспокойтесь! — кричал он во всю мочь майору Станковичу, обрадованный, что видит его, и убежденный, что теперь, когда тот рядом, он сделает все, что в человеческих силах.
Палигорич спросил, куда ложатся снаряды. Обожгло бедро, Богдан прижался к стволу, словно уменьшился, прирос к дереву. Ранен. Но не чувствовал боли. Сбило шапку. Короед нацелил свой хоботок прямо ему в зрачок. Деваться некуда. Зажмуриться он не смеет. Кольнуло в икру. Кончено дело. Если он спрыгнет, они скосят его на лету.
— Драгович, гляди наверх! Наверх!
Он услышал крик майора Станковича, перевесился в сторону, чтоб его разглядеть; разрыв подбросил того кверху, разделив надвое: на черную землю упала одна часть изуродованного тела, затем другая, обагрив белую пелену. Хоботок короеда вонзился ему в самый зрачок.
— Гаврило! — заорал он и, выпустив бинокль, свалился с дерева в снег; он не мог дышать, мешала тупая боль в ребрах. Ранен или сломал ребра? Гаврило убит! Вскочив на ноги, побежал к воронке и замер перед нею: по обнаженным переломанным ребрам стекала кровь. Ни рук, ни ног нигде не было. Он зарыдал, закрыв лицо ладонями.
— Драговин! Драгович! — кто-то со стоном звал его. Подняв голову, он увидел на снегу в нескольких шагах от себя майора Станковича — куртка в лохмотьях, рот широко раскрыт. Он понял, что снарядом разорвало сопровождавшего солдата, и заорал:
— Санитары! Носилки!
Огненный шквал швырнул его в воронку. Падая, он успел заметить, как медленно, раскинув ветви, валится старый бук, засыпая щепками белизну снега.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Первая армия отступила на Сувоборский гребень, но эта перемена отнюдь не доказала генералу Мишичу, что в состоянии и возможностях его войск что-либо существенно изменилось. Позиции по-прежнему оставались чрезвычайно растянутыми, разобщенными, разорванными на три части; левый фланг трепетал на Малене в ожидании крепкого удара, чтобы совсем отпасть. Тогда беде не будет конца. А сегодня утром из всех дивизий сообщали: противник группирует три корпуса для нанесения удара по Первой сербской армии.
Сидя за столом, генерал Мишич не сводил глаз с донесений; этот генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек его глубоко презирает, коль скоро так упорно движется в одном стратегически важном направлении через непроходимые горы, едва ли доступные для артиллерии и крупных колонн войск, вместо того чтобы овладеть Белградом и равнинными районами с коммуникациями вдоль железнодорожной линии и двинуться долиной Моравы, вонзаясь в сердце Сербии. Оскар Потиорек понимает, следовательно, что Первая армия самая слабая на фронте, что она изнурена и понесла большие потери и ее остается только добить. Поэтому, несмотря на бездорожье, снег и мороз, он упрямо атакует именно ее, стремясь раздавить и спуститься в долину Моравы. Тем самым он неминуемо сокрушал всю систему сербской обороны. Это действительно была бы победа, достойная награды, которую Потиорек уже получил и которую уже несколько дней праздновала Вена. Вот так победоносно и наступал Оскар Потиорек кратчайшим путем в направлении — Салоники и Дарданеллы. Все решения командующего продиктованы его, Потиорека, волею, он хозяин времени, условий, он диктует линию движения. Сам ничем не показывает, что замыслы сербского командования его волнуют. Нет ему дела до того, о чем думает и что предполагает осуществить непосредственно противостоящий ему неприятель — он, Живоин Мишич.