Дом Лайама с Эйданом был куда темнее нашего. Даже не из-за того, что мало солнца, а из-за того, что там было неряшливо. Неряшливо не в том смысле, что грязью заросло, а просто мебель была разбросана, стулья кверху ногами и тому подобное. Здорово было драться на диване, потому что диван весь продавился, и никто на нём драться не запрещал. Хоть на подлокотник усаживайся, хоть на спинку, хоть с ногами залезь и прыгай. А усевшись на спинку вдвоём, можно было устроить поединок над пропастью.

От дома Лайама с Эйданом я был в восторге. Как здорово там игралось! Все двери нараспашку, заходи куда хочешь. Однажды мы играли в прятки, и тут мистер О'Коннелл входит в кухню, открывает шкаф, который у плиты, а там я. Так мистер О'Коннелл, слова не сказав, достал мешок с печеньем и аккуратно прикрыл дверь. Что-то вспомнил, приоткрыл дверь снова и шёпотом спросил: «Печеньица хочешь?»

Там стоял коричневый мешок с ломаным печеньем. Хорошие печенья, только ломаные. Наша маманя никогда не покупала ломаного печенья.

У некоторых мальчиков в школе мамани работали. Наша не работала, Кевинова не работала, Лайама с Эйданом маманя вовсе умерла. А вот Иэна Макэвоя маманя работала на фабрике Кэдбери. Не весь год, только перед Пасхой и Рождеством. Иэн Макэвой, бывало, ел в школе на завтрак шоколадное пасхальное яйцо и с нами делился. Шоколад был вкуснющий, но само яйцо — какое-то кривобокое. Маманя сказала однажды, что миссис Макэвой работает на фабрике Кэдбери потому, что по-другому Макэвоям никак.

Я не понял.

— У твоего папочки лучше работа, чем у мистера Макэвоя, — сказала мама шёпотом и прибавила. — Только не болтай, не подводи меня.

Макэвои жили на нашей улице.

— А у моего папани лучше работа, чем у твоего!

— Ни фига!

— А вот фига!

— Ни фига!

— А вот фига.

— Чем докажешь?

— Твоя маманя работает в Кэдбери, потому что по-другому никак!

Иэн Макэвой не соображал, что это означает. Я тоже не соображал, но повторял:

— Никак по-другому! по-другому никак!

В общем, я ему врезал, он врезал мне, я одной рукой вцепился в занавеску, а другой двинул его со всей силы. Иэн Макэвой соскользнул ногами с дивана и грохнулся. Победа была за мной. Я сполз на диван.

— Чемпи-он! Чемпи-он! Чемпи-он!

Особенно мне нравилось сидеть в продавленной части, подальше от пружин, чётко вырисовывавшихся под обивкой. Обивка была блеск; точно узоры оставили как есть, а остальной ворс хорошенько подстригли газонокосилкой. Цветочные узоры на ощупь напоминали жёсткую траву или мой собственный свежеподстриженный затылок. Ткань совсем обесцветилась, только на прямом свету проявлялись контуры цветочков. На диване мы все вместе смотрели телевизор, растягивались во весь рост или устраивали славную драчку. Мистер О'Коннелл никогда не говорил «катись отсюда» или «сиди спокойно».

Кухонный стол у О'Коннеллов ничем от нашего не отличался, зато всё прочее было другое. Например, стулья все разные, а у нас одинаковые, деревянные с красной обивкой. Однажды я забежал за Лайамом, а они всей семейкой сидят, чай пьют. Стучусь на кухню как воспитанный. Мистер О'Коннелл мне: «Войдите!» И оказывается, он сидит там, где в нашем доме моё и Синдбада место, а не во главе стола, как садился наш папаня. Во главе стола восседал Эйдан. Солидно встал, поставил чайник и расселся, где моя маманя сидит.

Мне сделалось противно.

Он, мистер О'Коннелл, готовил завтраки, обеды… чего он только не готовил! К каждому ланчу были хрустящие хлебцы, а у меня — только сандвичи, которые, собственно, я не ел, а складывал их в парту. С бананами, с ветчиной, с сыром, с вареньем. Иногда съем один-другой, но большей частью прячу в парту. Когда парта переполнялась, это было заметно — сандвичи подпирали чернильницу, и она смешно кивала вверх-вниз. Я всё ждал, пока Хенно выйдет из класса — рано или поздно он выходил со словами, что, дескать, знает, чем мы заняты, стоит ему отвернуться, так что ведите себя спокойно, и мы своего рода верили — я выволок мусорку из-под учительского стола и подставил к собственной парте. Потом выгрузил из парты целую стопку пакетов. Все таращились. Некоторые сандвичи были завёрнуты в фольгу, некоторые — в полиэтилен или в бумагу. Ну и сандвичи! Что-то с чем-то, особенно те, которые снизу. Сплошь поросли плесенью: зелёной, голубой и жёлтой. Кевин подзадоривал Джеймса О'Кифа скушать бутербродик. Джеймс О'Киф как-то не рвался.

— Цыплак.

— Ешь, ешь.

— Сам ешь.

— Я съем, только если ты съешь.

— Цыплак.

Я смял фольгу, но бутерброд горой вылез с одного конца и стал разворачиваться с другого. Как в кино: всем сразу стало интересно. Дермот Келли аж свалился с парты, стукнувшись башкой об сиденье. Я подсунул под стол Хенно корзину, Келли ещё разреветься не успел.

Обычных размеров соломенная корзина для мусора доверху наполнилась старыми сандвичами. Запашище расползался и расползался по классу, а ведь только пробило одиннадцать: ещё три часа сидеть нам в этой тухлятине.

Обеды мистер О'Коннелл стряпал — блеск, закачаешься! Жареная картошка с бургерами! Стряпал — конечно, это громко сказано, сам он не готовил, просто домой привозил. Прямо из города, на поезде, потому что в Барритауне закусочную не построили.

— Любит Боженька О'Коннелла сыновей, — сказала маманя, когда отец рассказал ей, как от соседа О'Коннелла разит в поезде картошкой и уксусом, а пассажиры воротят носы.

Ещё мистер О'Коннелл всё перемешивал. Навалит в тарелку целую гору, проковыряет кратер, в серёдку вместо кипящей лавы — кусище масла, и как перелопатит! Самое смешное, что он не только себе перемешивал, а и всем нам. Заставлял нас бутерброды разминать. Или поставит на стол рисовую кашу «Амброзия» прямо в консервной банке, и лопайте из банки на здоровье. Салат у них не подавали никогда.

Синдбад не жрал ничего. Он вообще не жрал ничего, хлеб с джемом да джем с хлебом. Мама кормила его чуть не с ложечки; или тоже «не встанешь из-за стола, пока всё не съешь». У папани терпение лопнуло, он на Синдбада наорал.

— Не кричи, Падди, не надо, — шептала маманя папане, чтобы мы не слышали.

— Да он специально на нервы мне действует! — кипятился папаня.

— Только хуже сделаешь, — сказала маманя уже громче.

— Избаловала ты парня, испортила.

И папаня встал из-за стола.

— Так. Я пошёл читать газету. Когда вернусь, чтоб тарелка была пустая, а не то…

Синдбад скрючился на стуле и пялился в тарелку, точно приказывая ужину взглядом: «Встань и уйди! Встань и уйди!»

Маманя ушла за папаней — доругиваться. Я помогал Синдбаду всё съесть. У него еда валилась изо рта на тарелку и на пол.

В общем, мелкий просидел над ужином час или около того, пока папаня не проинспектировал тарелку. А чего её инспектировать, она пустая: что я не приговорил, то в помойном ведре.

— Этак-то лучше, — сказал папаня, и Синдбада отпустили спать.

Такой уж он был, папаня наш. Любил свинью подложить, и безо всякой особенной причины. Допустим, не разрешает и не разрешает нам смотреть телевизор, а через минуту сидит с нами на полу, досматривает хвостик этой несчастной передачи, даже не вспоминает, как мы его упрашивали только что. Он вечно был занят. То есть он вечно говорил: я занят, я занят, а сам в кресле посиживает.

Я весь дом прибирал в воскресенье утром, перед тем как идти к мессе. Маманя выдавала мне тряпку — чаще всего лоскут старой пижамы, а то и целые пижамные штаны. Начинал я с самого верху — с родительской спальни, надраивал маманин туалетный столик, раскладывал красиво гребни. Потом вытирал подголовник. Пыли там было — ой! Вся тряпка в пыли. Особенно я начищал картинку с Иисусом, раскрывающим в груди Святое своё Сердце — докуда доставал, протирал изо всех сил. Иисус свесил голову набок, точно котёнок. На полях картины были написаны папани с маманей имена, дата их свадьбы: двадцать пятое июля тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, — и дни рождения всех нас, ктоме младшей сестрёнки, которая только-только родилась. Это писал сам отец Молони. Моё имя стояло первым: Патрик Джозеф, а потом сестрёнка, умерла которая: Анджела Мэри. Она умерла, ещё не родившись как следует. Третьим Синдбад, только не Синдбад, само собой, а Фрэнсис Дэвид. Потом сестрёнка Кэтрин Анджела. Для младшей, Дейрдре, оставили пустое место. Я был старший, поэтому меня назвали в честь папани. Пустых мест оставалось шесть. Я протирал лестницу сверху донизу, и перила тоже. Начищал все украшения в гостиной. И никогда ничего не разбил. Ещё я протирал старинную музыкальную шкатулку с нарисованными матросами, изнутри оклеенную истёртым войлоком. Повернёшь ключик, и шкатулка играет песенку. Шкатулка была мамина.