Изменить стиль страницы

— А дядюшка ваш, — он покрикивает, — все добро вот оправдывает!

И бежит в коридор с громким возгласом:

— Аннушка, почистите сюртучок! И — в клуб.

Мать сидит у себя, иль — в гостях: языки развязались!

Если я вниз опускаюсь, с Сережей проходим по темному коридорику в тихую и просторную его комнату; и игра-разговор вдвоем выступает изо всех берегов; к половине ж десятого громкий приветливый зов:

— Сережа, Боря — идите к чаю!

И прекрасное посидение возникает с родителями, как посидение в креслах партера пред поднятой занавесью; и так продолжалось года; я не помню, как бледный и хрупкий ребенок, одетый в красивые черные или красные курточки, обвисающие кружевами, с мягчайшими светлыми волосами вытягивался в загорелого почти брюнета, крепкого, широкоплечего, в красной рубахе, в выцветшей студенческой шапке (всегда на затылке), с лихо вздернутыми каштановыми усами, соединяющего революцию с филологической кабинетной культурой, отмахивающего по полям километры в смазных сапогах и ищущего единенья с народом в окрестных селах.

В линии лет ничего не ломалось в нас: мифы словечек лишь стали проблемами стиховедения у меня; и критикою конъюнктур у него; тема исканий новой культуры еще оставалась в эпоху 1907 и 1908 годов; потом мы, дружески распростившись, пошли по разным дорогам, перекликаясь всегда; за двенадцать лет — ни одной тучки непонимания при всей разности оформлений и выбора рабочих гипотез текучих моментов.

С самого начала встреч мой друг-брат вносил в тему общенья ярчайшие краски своих символических восприятий; а я — нес рельеф; светотени; и перспективу макета, который потом становился ареной действительности.

И уже вскоре мелодия нашего разговорного действа вступила в стадию театрального действия; и мы ставили отрывки из «Пиковой дамы» и «Макбета» в дыре коридорика, как в неком «вертепе», привлекши двух мальчиков (Колю Маркова и Ваню Величкина); я — стал выдумщиком бутафории; Сережа — оценщиком текста; в следующих постановках уже вылезаем из тесного коридора, отхватывая и часть комнаты: для импровизируемой сцены; уже постановки — сложнее; текст — то же: мы пишем сценарии к «Капитанской дочке», к отрывкам из «Пиквикского клуба» Диккенса; ставим и Майкова («Два мира»), и сцены «Мессинской невесты»;174 к постановке Майкова призываем на помощь Михаила Сергеевича, а к Шиллеру вызываем «спеца», Владимира Михайловича Лопатина; ширится труппа; ширится круг зрителей; сам Поливанов узнает о наших затеях; но театр закрыт: студия перерастает его, становясь своеобразно разыгрываемой комедией «дель арте»; мы — постоянные импровизаторы, мифотворцы сюжетов, рисующих драматическую борьбу света и тьмы (начала с концом); миф — события, происходящие с нами и нашими знакомыми; место действия: Арбат, Новодевичий Монастырь, Поливановская гимназия; перелагая знакомых в свой миф, мы выращиваем всякую фантастику в стиле Гофмана и Эдгара По: фантастику реализма; нужна нам не сказка, не тридесятое царство: нам нужен Арбат, Неопалимовский переулок; и для съемок местностей зорко оглядываем топографию переулков, чтоб в наших рассказах друг другу соблюсти иллюзию натуры. Бывало, начинаю импровизировать, как собрались в гимназии (описываю какой-нибудь эпизод), и вдруг прерываю себя:

— По лестнице бежит перепуганный Кедрин… Ну, а теперь ты, Сережа!

Сережа, подхватывая сюжет, остранняет его до катастрофы:

— Тут открылось — вот что: Казимир Клементьич [Павликовский] ведет под гимназию подкоп… Тебе, Боря!

Перекидывали, точно мячик, сюжет; сочиняемый миф — настоящее сюжетное наводнение: становился трилогией, тетралогией он; тема ширилась до всемирной истории; центром же оставалась Москва; договорились до мирового переворота, в Москве начинаемого.

Почем знать — может, были предчувствия будущего; уж поздней Соловьев прочел лекцию о «Конце всемирной истории»;175 она оказаласяна руку нам, почти детям, и мы, разумеется, ее прибрали к рукам (прибирали все, что казалось интригующим).

С какого-то из моментов комедии «дель арте» в ней оказались родители: сперва зрителями, потом участниками в сочинительстве сюжетного мифа; они имели и ухо, и такт различать метафорический стиль от материальной реальности; к сожалению, этого уха не оказалось, например, у М. А. Бекетовой в тоне ее воспоминаний об играх у Блоков176.

Они появились средь нас в теме рубежа; и двойка родителей соединилась дружески с детской двойкой; Михаил Сергеевич, человек трезвый, учитывающий и взвешивающий; скорее консервативный во вкусах, нежели новатор; но за романтикой наших «зорь» он расслышал и ощупь реального; за любовью к Шекспиру и Пушкину, у консерваторов быта, разглядывал и к Шекспиру и к Пушкину приставшую пыль; его приятель-пушкинолюб, цензор Венкстерн, тогда маститая личность Москвы, изживался в ненужных стихах да в ненужном брюзжанье на новое; не от новаторства Михаил Сергеевич понял, что Брюсов-то со всеми странностями ближе к Пушкину, чем культ бюста Пушкина; в годах он вымеривал наши силы и силы отцов, с позитивною трезвостью он вырешил: ближайшее десятилетие — за нами.

В теме рубежа появился к нам в детскую, простучав башмаками по темному коридорику, рубежу поколений; в романтике наших вспыхов учел он здоровье протянутости к молодому и дерзкому; с прехладнокровною трезвостью откурив папироску свою с Трубецкими, не пускаясь в излишние споры, вошел к нам он с «уф, надоело» (по адресу Трубецких), и с обычной лукавою мягкостью он зажег папироску у нас.

Маститые друзья уважали ужасно его: Трубецкой приходил за советом; Венкстерн чтил в нем трезвое умение ценить все «великое».

Как же ушиб его ценитель и классик, представ в 1902 году пред Венкстерном вполне неожиданно.

Дело же было так.

Выходила «Симфония»; подлинный издатель — Михаил Сергеевич; Венкстерн — разрешающий цензор; куль-тур-трэгер в нем был в диком ужасе от «Симфонии» и даже не мыслил, что автор здоров; предполагая юношу-маньяка, из жалости к идиотику, он его вызывал для отеческих увещеваний («Молодой человек, не губите себя»); я же был псевдоним: не пошел объясняться; издатель пошел объясняться.

— А, Миша, здравствуй! — радостно встретил Венкстерн, просто не зная, куда усадить, но не понимая мотива появления Соловьева в цензуре; мирно они говорили; наконец Венкстерн спрашивает:

— Почему же ты никогда не придешь ко мне на дом: вот, в кои веки пришел, а пришел — в место службы; почему для свидания нашего ты выбрал это именно место?

— Я же к тебе пришел по делу вызова меня тобою, как цензора.

— Как?

— Очень просто.

— Ничего не понимаю!

— Ты же вызвал автора «Симфонии», но он — псевдоним; вот я и явился к тебе как издатель!

Такой приблизительно вышел у них разговор в передаче М. С.

Венкстерн выпучил глаза: наступило тягостное молчание:

— Ты… издаешь… этот бред?

— Да, я.

— Не понимаю!

— Считаю произведение художественно ценным.

Опять наступило молчание, тяжелое и угрюмое: одно время Венкстерн полагал, что М. С, сойдя с ума, сам сочинил этот бред.

Скоро сплетни раскрыли и мой псевдоним;177 события показали: М. С. не сошел с ума; изумление сменилось яростью: ареопаг охранителей высшей московской культуры сбесился: шипели Шишкины, болтали Вельские, высмеивали Венкстерны; презирали Петровские; патетически ломал руки Лопатин; терроризировал терпкой гримасой меня Трубецкой; за нос хватался Анучин; лопотал Лейст; и подщипывал Сушкин: «Терпеть не могу декадентишки!»; а Михаил Сергеевич тихо и твердо молчал; но дымок папиросы его рисовал мне «да» — мне, Брюсову, стихам Блока, перевиваясь через рубеж двух столетий и расстилаясь уравновешенными волокнами; в неравновесии оказались скорее седые отцы; но и — ужас: среди отцов обнаружились перебежчики: седеющий Рачинский, старушка А. Г. Коваленская, чтимая писательница.