Взяли с собой бутылку коньяка, поехали к Пашке домой, на Выборгскую сторону. Двухкомнатная квартира поразила Смолякова застарелым беспорядком, грудой засохших окурков на зеркале и неприбранной постелью. Устроились на кухне, свалили всю посуду в раковину, открыли банку частика в томате… Часов в одиннадцать Пашка кому-то звонил по телефону, уговаривал приехать, еще кому-то звонил, пьяно объяснялся в любви.

Никто к ним не приехал. Накурились до одурения, в пятом часу легли спать. Пашка долго ворочался на кровати, а потом спросил неожиданно трезвым голосом:

— Скажи, старик, ты счастлив?

— В каком смысле?

— Да ладно… Сорвалось с языка. Понимаешь, я недавно развелся со своей Мариной…

— А Света?

— Ну, это слишком давно было! У нее уже дети от второго мужа в школу пошли…

В комнате было светло. Ленинградские ночи напоминали о Севере…

— Ты разбуди меня, старик, часов в девять, а? Я позвоню в институт, скажу, что сегодня дома поработаю. Такая чертовщина, понимаешь — не слышу будильника…

Через неделю у Тамары начался отпуск, всей семьей полетели на Кавказ. Несколько раз, глядя ночью на четкий профиль жены, Смоляков спрашивал себя: «Ты счастлив, старик?» — и не знал, что ответить.

А потом Тамара улетела в Москву, забрав с собой детей. За годы жизни со Смоляковым она научилась женским сердцем своим угадывать, когда у него притуплялась радость от встречи с ней, и великодушно давала ему отдохнуть в одиночестве, тем более что в Москве ее ждали добрые приятельницы и хорошие знакомые, с которыми не скучно по вечерам.

Смоляков продолжал считать, что живут они с Тамарой душа в душу, во всяком случае, не хуже, чем другие.

Но о каком же счастье ты мечтал?

Ты был еще совсем мальчишкой, когда по улице Горького в облаке листовок катилась большая черная машина. Она блестела лаком, сверху на нее валились бесчисленные букеты цветов и гордо реял красный флаг на правом крыле. Москва встречала первых покорителей полюса.

Во дворах из снега и песка строились «дрейфующие льдины», все пацаны играли в папанинцев.

А когда твои друзья стали играть в других героев, ты все еще помнил кумиров детства и сразу после войны, едва закончив школу, пытался бежать из дома на Крайний Север, но был задержан милицией на станции Бологое.

После окончания института ты, наконец, добился своего — была полярная станция, удачная зимовка, перспектива попасть на дрейфующую льдину или в Антарктиду… Не было только цветов и листовок. Зимовка перестала считаться чем-то сверхъестественным.

Многого тебе хотелось добиться, совершить, но добивался ты другого и совершал порой совсем не то… И в летопись полярных исследований имя твое никогда не внесут, потому что ты не был исследователем. Обыкновенный служащий, клерк, копающийся в бумагах, — сапог получено 12 пар, краски масляной 40 банок, крупы перловой 200 кг… Только несмышленая девчонка, вроде Анюты, еще может думать, будто ты герой, но сам-то, сам…

Что же делать, что же делать?..

На Диксоне уже стал под погрузку теплоход. Тебя уже ждут на его борту твои подчиненные. Ты должен быть там, раз уж пообещал начальнику отдела кадров.

Анюта сидела, обхватив руками колени. Замигал вдали желтый светофор, потух, тут же вспыхнул зеленый огонь и едва слышно загудели рельсы, предвещая скорое появление поезда. Он вырвался из-за поворота, полоснул острым белым лучом по лесопосадке, хлестнул по глазам, и загрохотали вагоны. Пронеслась мимо чужая жизнь, осталась там, за плотными желтыми занавесками купе, под неоновыми лампами вагона-ресторана, — мелькнула рубиновыми огоньками хвостового фонаря…

Уехать, уехать, уехать! Вместе с Анютой. Куда угодно. Развестись, жениться, начать новую жизнь где-нибудь далеко отсюда. Не в Москве и не в Ленинграде, потому что ты уже отвык от таких цивилизованных городов. У тебя ведь есть друзья, они помогут, непременно помогут. А денег на первое время хватит, года на три, по меньшей мере. Учительствовать тебя возьмут, и будешь преподавать географию. Ты ее всегда любил.

— Я не хочу, чтобы ты улетал… Хочу, чтобы мы не расставались никогда… Слышишь, никогда… — прошептала Анюта.

Никогда…

Ты влюбился как мальчишка, и хотя ты еще не веришь, что и тебя могут полюбить, ты уже не представляешь, как прожить день без запаха ее волос, без этих маленьких ласковых ладошек, без милого лепета… А ты подумал, что ты будешь делать со своим счастьем? Да оно ведь и не твое! Твое тобой уже получено, и где-то в толстой конторской книге стоит твоя подпись, заверяющая этот факт.

Ковыль…

Кажется, говорили о цветах.

Анюта сказала, что у бабушки в стеклянной вазе стоит пучок крашеного ковыля — шелковой травы, как его здесь называют.

Был в селе такой обычай — жених, уезжая куда-нибудь, дарил невесте шелковую траву. Дедушка уходил на германскую войну, а когда вернулся, бабушка ждала его, и ковыль блестел точно так же, как и много лет назад. Цветы увядают, а ковылю ничего не делается. Потому что он стар от рождения. Высохшая былинка, растущий старик.

Вчера вечером Анюта потянулась к нему губами, и Смоляков не смог, уже не нашел в себе сил отстраниться, сломалась внутри какая-то пружина, сдерживавшая его все это время, и он порывисто обхватил руками хрупкие плечи Анюты, податливо дрогнувшие, и он уже почти не соображал, что делает и зачем, а потом, задыхаясь от счастья, он что-то говорил, что-то пытался объяснить, курил сигарету за сигаретой и смотрел в небо, и звезды падали прямо на него, сгорая яркими светлячками в черном южном небе.

— Замолчи, — попросила Анюта. — Я ведь от тебя ничего не требую. Не надо говорить о разводе, о работе, пожалуйста… Ты ведь умный, ты все должен понимать.

Он опешил. Растерянно глядя на задумчиво улыбавшуюся Анюту, он на миг представил ее своей женой. Кухня, телевизор, домашние тапочки, кресло под торшером… Все это дробилось и не связывалось в цельную картину. Анюта и запах подгоревшего гуляша (готовить она ведь тоже не умеет), Анюта и стирка, Анюта и очередь в продовольственном магазине…

— Еще одна звезда упала, — счастливым голосом сказала она. — А первое желание мое уже исполнилось…

Ты знаешь… работы по изготовлению атомной бомбы в нашей стране назывались условно «Проблема-Один». А сейчас у меня появилась своя «Проблема-Один»… — глухо пробормотал он.

— Нет никакой проблемы! Я все понимаю. Я уже взрослая… Я люблю тебя, и больше мне ничего не надо. Я хочу, чтобы мы не расставались никогда, но знаю, что это невозможно, и поэтому молчи, молчи… Подари мне на прощанье ковыль, и я буду верить, что ты вернешься. А сейчас поцелуй меня…

Велосипед скрипит, шуршат мелкие камешки, вылетающие из-под колес. Степь притихла, будто вымерла…

В тундре все же веселее, всегда какая-нибудь живность покажется вблизи — не заяц, так куропатка. И еще летом в тундре цветут ромашки, желто-белые робкие пятнышки на сером мшистом покрове.

Смоляков попытался себе представить, как бы Анюта выглядела на Севере — в полушубке до пят, в неуклюжих валенках да еще закутанная теплым пуховым платком, — и не смог. Она была неотделима от шороха и запаха ночной степи, от призрачного мерцания пламени газового факела на низких облаках, от протяжного гудения электровозов, проносящихся мимо… Он подумал, что, в сущности, он ни разу не видел Анюту при дневном свете. Свидания начинались в сумерках, заканчивались на рассвете… Ночная бабочка… Или ночная фиалка…

Сзади приближалось басовитое урчание тяжелого грузовика. Потом взвизгнули тормоза, и Смолякова, неуклюже спешившегося с велосипеда, окутало густое облако мучнистой серой пыли.

— Может, подвезти? — послышался сверху незнакомый голос.