Уж такое было время: шел 1922 год. Тувинское государство проросло, можно сказать, на каменистом грунте. Не было у него ни своей казны, ни своего хозяйства, ни своей письменности — ничего такого, что требуется новорожденному государству. В руках тувинского правительства было два-три одноэтажных домика да несколько голов скота — первое поступление натурального налога. Свои деньги, конечно, еще не завелись; брали бумажные царские рубли и нахлопывали на них клеймо. Такие клейменые бумажки назывались бонами и ходили за деньги.

Покуда не было своей письменности, пользовались монгольской. Зайдешь, бывало, в какое-либо учреждение Хем-Белдира — сидят чиновники, держат бумаги с монгольскими буквами и написанное по-монгольски читают сразу по-тувински. Удивляло это меня чрезвычайно: пишешь бумагу на одном языке и эти же самые завитушки тут же читаешь на другом. Только одиночки владели этим волшебным письмом. Зато дорого они брали за свою ученость: всякое дело могли повернуть, куда хотели.

Служащие, саиты и мы, цирики, получали жалованье натурой: цирики — по десять кусков чаю, а саиты — по сто кусков. Такую же разницу соблюдали и при выдаче всего остального. Все это взималось у населения теми же цириками не столько в виде налогов, сколько в порядке «доброхотных» подношений и конфискаций.

Начальником нашим был тот самый толстяк, который допрашивал меня в первый раз. Звали его Тактан-Мадыр. Больше всего на свете он любил командовать и покоя нам не давал никогда. Постепенно Тактан-Мадыр так обленился, что даже по большой нужде перестал выходить во двор и справлял ее прямо на полу юрты, заставляя нас убирать за собой.

— Как только мог такой сидень стать генералом? — спросил как-то один из молодых цириков, когда Тактан был в отлучке.

Другой, уже пожилой, объяснил:

— Лет десять назад ходил в Кобдо на войну, вот и назначили его — знает, мол, военное дело. Если бы не это, никому бы и в голову не пришло.

— Что за война в Кобдо? Расскажи, пожалуйста, — спросил я пожилого цирика.

— Давай, давай, — подхватили все.

Рассказчик откашлялся, приосанился, оглядывая нас, и заговорил усмехаясь:

— Ходил он, значит, в Кобдо на войну. Даже палец большой отстрелил, а вернулся живой. Вот и стал он, Тактан-Мадыр, богатырем.

— Ну и ну! За палец героем стать — веселое дело! — выкрикнул один из моих новых товарищей по имени Кок.

— Молчи, парень! Человек интересное дело рассказывает, не мешай! — загудели цирики.

— Начинать мне — так, что ли?

— Так, так, начинай.

— В то время тувинская земля и Северная Монголия были заняты маньчжурскими войсками. Их главный лагерь находился в городе Кобдо — в центре Северной Монголии. Тувинцы и монголы несколько раз поднимались на восстание, чтобы вырваться из-под владычества маньчжурского хана. Стоявшие в Уланкоме и Кобдо ханские отряды много раз проливали народную кровь. Тогда, в девятом и десятом месяце тысяча девятьсот одиннадцатого года тувинцы разбили маньчжурские отряды, прилипшие к урянхайской земле, взяли у них трофеи, отобрали товары в их торговых заведениях, а самих непрошеных гостей, тех, кто остался в живых, отправили восвояси через Россию. Так бедняки араты ответили на кровавые дела маньчжурского хана. Это, дорогие товарищи цирики, понимать надо!

— Изгнать маньчжурских наездников наверняка помог хувискал в России. Так я понимаю, — поддержал Тостай.

— Такая же история была и в монгольской земле, — продолжал рассказчик. — В Кобдо стояло две с лишком тысячи цириков маньчжурского хана. Когда они готовились подавить восстание тувинцев, монгольское войско осадило Кобдо с юго-востока, а тувинское — с северо-запада. Там и разнесли ханских цириков. Отсюда прозвали ту войну Кобдинской.

— Ага. Вот оно как! Тактан, говоришь, тоже ходил на ту войну и, дав себе отстрелить большой палец, прослыл героем? — проговорил один из цириков.

— Теперь поняли? — спросил рассказчик.

Я внимательно слушал, не вмешиваясь в разговор моих товарищей.

— Из Тувы тогда пошло шестьсот тридцать человек. Кроме Тактана, из моих знакомых в тот раз ходили Шалык Кижир-оол, Оюн Самбу и другие. Тувинское войско только называлось войском, а по правде сказать, это были просто худонские бедняки. Собрали нас, дали в руку по кремневому ружьецу и повели туда. Ни военной формы, ни строя у нас не было. Были мы, проще сказать, араты — и только.

— А далеко то место, дядя? — спросил молоденький цирик.

— Раз десять ночевали в пути, а там и подошли к окраине Кобдо. Уртелей [41] двадцать станет. Вот мы развели костры, разбили палатки. К нам и скачет посол от монгольского войска — молодой бравый цирик. На нем синий чесучовый халат, щеголевато обтянутый безрукавкой, за плечом — пятизарядный карабин.

Спрашивает начальника. Вытягивается на стременах. Кличет протяжно, как трубач: «Наше монгольское войско под командой Кадын-батыра готово атаковать завтра на рассвете маньчжурское войско, напавшее на земли наши. Неприятель сидит за стенами Кобдо. Вышел указ: нам атаковать город с юго-восточной стороны, вам, тувинцы, — идти с северо-запада. Атаку начать по сигналу большой раковины. Медисин-оо? [42]»

Посол важно подбоченился, опираясь на рукоять своего хлыста. Он ждет ответа.

Тувинский воевода подъезжает к послу с ответным кличем: «А-а, медисин, медисин!» Он кланяется, пригибаясь к седлу, и низким басом, так же протяжно и громко обращает к послу старинные, общие у монголов и тувинцев, слова: «Мир вам». Потом воевода что-то шепчет послу и широко улыбается, от чего лицо его становится круглым и густо покрывается морщинами. Посол дергает повод и скачет назад. Удалившись на несколько скачков, он вдруг снова кричит: «Медисин-оо! Медисин-оо!» Наш тарга кивает головой: сайн [43], медисин.

— О-ха-ай! [44] Ишь ты его как здорово! Продолжай, продолжай, брат, — воскликнул Кок.

— Так вот. Ночь была тихая. Чуть занялся рассвет. Под ногами уже видна земля. То тут, то там чирикнет ранняя птичка. С южной стороны города вдруг донеслись гудки большой раковины и защелкали ружья. Тувинские ополченцы уже давно встали, держали наготове кремневки. У войсковых начальников были карабины, как у монгольского посла. Как только раздались звуки раковины, мы по указу воеводы всей толпой кинулись на приступ. Вспоминать тогдашний бой — и смех и горе. Наших ополченцев раньше никто не учил боевым действиям, сами знаете. Умели, как говорится, только скот пасти. На поверку так и вышло: бежит ополчение, как хорошо сбитое, дружное стадо или степной табун — копытами, значит, отбивать волчью стаю. Подбегаем, как положено, к окраине, где начинается улица Кобдо, а маньчжуры уже бьют нас пулями, — так внезапный град прибивает посевы к земле.

Не выдержала этого града часть войсковых начальников и рядовых ополченцев. Небось пришли из байских юрт. Им бы стрелять и бежать — быстрей и быстрей.

— А они?

— А они встали да стоят. Ружьишки между коленями зажимают. Достают из-за пазухи какие-то амулеты. Читают с бумажек тибетские молитвы. Будто кого хоронят. И похоронили бы все войско. Да наш-то брат в амулетах не разбирается, бумажек не читает. Зато горазд охотиться на зверя — где пулей, а где рогатиной, где свистом, а где окриком, где кулаком, а где каблуком, где смелостью, а где просто смекалкой. Пошли, значит, на приступ. Так и взяли город. А когда в том бою монгольско-тувинское ополчение разбило неприятеля, мы прибрали наших погибших товарищей. По обычаю нашему, облачили в самодельные саваны, уложили в самодельные саркофаги и, не предавая земле, оставили покоиться на склоне холма. Было у нас около двадцати раненых. Положили их на волокуши и повезли. Таким путем воевали, а войну ту прозвали Кобдинской. Вот, парни, мой рассказ.

Мы стали упрашивать рассказчика:

— О себе-то скажи, отец.

— А я что?

— Небось охотник?

— Был когда-то.

— Знаем, и теперь охотник. Вора хоть одного из города выбил?

— Считать не считал. Скажу по правде — то ли пять, то ли шесть… Воришки приказали долго жить, пошли, как люди говорят, соль промышлять… А нам, пареньки, пора выходить на работу…