Из‑за этих прабабкиных рассказов бабку мою, когда родилась, стали дочкой лешего звать, а когда кто зол был, так даже ведьмой ее называл. Сначала просто так, вроде к слову, а потом и всерьез поверили – с детских лет умела она заговаривать и руками врачевать. И тоже, как бабка ее, моя прапрабабка, будущее иногда чувствовала. Я помню, сидим мы на завалинке, а она на небо смотрит и таким голосом вдруг говорит: «Ох, сердце мое болит, что‑то должно случиться». А на следующий день война началась.

Человеку же в душу заглянуть ей ничего не стоило, я маленькая помню, как нашалит кто‑нибудь из ребят, а признаваться не хочет. Так она посмотрит и сразу скажет, кто виноват. И со взрослыми также. Поэтому ее многие не любили, а в молодости даже чуть не забили камнями. Один купец проезжий с местным лавочником сговорился, и решили они смухлевать – сахар мешками продают, а внизу под сахарным песком полмешка обычного речного насыпано. Народ на дешевизну клюнул, и бабка с прабабкой в лавку зашли. Бабке тогда лет шестнадцать было, она глазенки удивленно раскрыла и говорит купцу: «Дяденька, зачем вы под сахар песку подложили? Думаете, что мы, дураки – все раскупим, а пока сахар съедим и до песка доберемся, вы уедете, и никто вас не догонит?»

Купец позеленел, а бабку с прабабкой его приказчики тут же под руки подхватили и в кладовке заперли – сначала хотели в воровстве обвинить, а когда лавочник объяснил, что девчонка эта вроде колдуньи, то взбаламутили людей, чтобы ее камнями побить. У нас ведь народ только завести, так сразу и ведьму, и врага народа растерзает. Хорошо, в том селе политические жили – они бабку отбили, а потом, поскольку она была пострадавшая от богатеев и мракобесов, устроили так, что она поехала в Петербург учиться на акушерку.

Она там, пока училась, и в кружках революционных участвовала, и листовки разбрасывала. Но только не доучилась – вскружил ей голову молодой офицер, да так, что она и про учебу, и про революцию забыла. Снял квартиру, полгода нежные слова говорил, а потом исчез и даже денег не оставил. Бабке и жить негде, и товарищам революционерам стыдно на глаза показываться из‑за своего легкомыслия. Дождалась она срока, родила в приюте мамашу и уехала к себе в деревню. Там уже народ давно все позабыл, и политическим тоже не до бабушки было. Она с себя очень быстро свой столичный лоск сбросила и стала такая же деревенская, как все – и по манерам, и по разговору.

У прабабки свой дом был и земли надел, и батраки, она не бедствовала, поэтому в тридцать третьем ее раскулачили и выслали, там она и умерла. А бабку с мамашей не тронули – бабушка медработником числилась. Мамашу от комсомола послали в Москву учиться, и там она встретила нашего отца, но домой она ничего не написала, так что никто в деревне не знал даже, что она замуж вышла. Поэтому, когда она через несколько лет вместе со мной домой вернулась, никто про мужа даже и не спрашивал – привыкли, что в нашем роду все незамужними рожали.

Только бабушка одна, хоть и не говорила ничего, но, конечно, все знала, от нее трудно было что‑то скрыть – посмотрит на человека, и ей даже спрашивать ни о чем не нужно. Правда не со всеми – с тем офицером, от которого она голову потеряла, у нее промашка получилась. Мамаша не такая была, кроме себя и денег на все наплевать было, золото ее с ума сводило. А я, когда очень сильно взволнуюсь, как вчера с Антошкой, то тоже на какое‑то время становлюсь как бабушка – смотрю на человека, и весь он передо мной, как на ладони со своими мыслями и болезнями. Только не думайте, что я прямо сижу и мысли чьи‑то читаю, всю подноготную о людях знаю, нет. Не каждый ведь человек и не всегда словами да фразами внутри себя мыслит – люди все больше ощущениями мир воспринимают, образы, желания да намерения внутри них мечутся. Это я и чувствую, а для себя в голове оформляю словами – так голове привычней. Только один человек есть, который для меня всегда закрыт. Я о нем день и ночь думаю, но никак не могу разгадать, что у него на уме.

Знаю, что сейчас у вас мелькнуло, но это не он – не отец Антоши. С отцом Антоши у меня все по‑другому было, расскажу, раз вам интересно. Я ведь, хоть и институт закончила, но в своей работе часто бабкины и мамашины приемы применяю – ведь если нажать, где нужно, то и роды можно без лекарств ускорить, и матку расслабить, чтобы выкидыша избежать. И для обезболивания это лучше, чем наркоз давать, а уж чуть что кесарево делать я вообще не люблю – если уж не крайний случай, то всегда можно провести ребенка через родовые пути. Пыталась я поначалу другим врачам про свои методики рассказать, показать, как делаю, но такой крик поднялся – я и темная, меня и диплома нужно лишить за шарлатанство. Наверное, когда мою бабку камнями в деревне забрасывали, и то меньше крику стояло. Но главный врач у нас хороший – очень умный и порядочный человек. Он крикунов сразу на место поставил и разрешил мне работать, как я хочу. У меня, слава богу, никогда ни осложнений, ни разрывов не бывает.

Так вот, один ученый – невропатолог – узнал от нашего главврача, как я работаю «по точкам», и заинтересовался. Много мы с ним обо всем говорили, обсуждали, он сначала моими методами интересовался, а потом и мною увлекся. И мне нравился – стремительный, горячий. В Москве наездами бывал, а тут зачастил и как приедет, так сразу ко мне. С женой он как раз развелся, поэтому вначале, как мы сошлись, я даже планы строила, но потом… Приезжать стал реже, а в мыслях у него для меня все меньше и меньше места. Так и расстались – он даже не знает, что родился Антошка. Да и незачем ему знать – он женился, у него своя жизнь, а у меня своя. А с Андреем я так не смогла бы, с Андреем я ни сна не покоя не знаю, но он меня в любой момент обмануть может – закрыт он для меня. Знаю только, когда ему плохо – тогда у меня сердце разрывается. А когда он счастлив, у меня душа поет.

– Наверное, так со всеми бывает, – тихо проговорила Злата Евгеньевна.

Вздохнув, Людмила, провела по лбу рукой, посмотрела на своих слушателей и покачала головой:

– Сколько же я вам сегодня о себе рассказала – никому ведь прежде такого не говорила! Такое, наверное, можно только родным рассказывать, а родственников кроме вас у меня и не было никогда. Ну, вы выслушали – и обо мне, и о родне моей. Теперь сами судите, нужна ли вам такая сестрица.

– В одном, я понял, ты права, – задумчиво произнес Петр Эрнестович, – я ничего не смог бы изменить в твоей судьбе – ты слишком сильный и цельный человек, а такие всегда идут своей дорогой и остаются такими, как есть. Но я счастлив, что нам случилось встретиться, сестренка.

– И я, – Злата Евгеньевна вновь ласково дотронулась до руки Людмилы. – Но то, что ты рассказывала о своих появляющихся телепатических способностях, очень интересно, и ты не одна такая. Сейчас начинают всерьез заниматься изучением этого вопроса – что, если и ты…

– Нет‑нет, – Людмила торопливо качнула головой, – это не для меня. Читала я о всяких таких чудесах, где читают с завязанными глазами и вещи двигают, но половина из них, думаю, выдумки. Кому и вправду дано, тот не станет перед всем миром выпячиваться, потому что… Трудно объяснить, просто… наверное, не хочется, чтобы чужие люди этого касались – страшно. Да и ничего это не даст – с минуту, разве что, газетчики позабавятся. Что бабушке моей это дало? Ничего! Богатства не заработала, счастье свое не сберегла, от болезни себя не сохранила – чуть больше пятидесяти ей было, когда она от рака умерла. И тяжело ей было среди людей с таким даром жить – кому приятно с тобой дело иметь, если ты всю его душу нараспашку видишь. Мне вот кажется, что и Чехов тоже такой человек был – больно хорошо душу людскую понимал. Ему тоже боязно, наверное, было себя объявить, но у него был талант книги писать, а я… я в свою работу душу вкладываю.

– Но это очень интересно для науки, разве ты не понимаешь? – возразил Петр Эрнестович. – Тем более, что в твоем роду эта особенность передается через поколение. Хотя, если честно, у Сережи я ничего подобного не припомню. А ты, Златушка, можешь что‑нибудь такое вспомнить?