Изменить стиль страницы

Похоронами распоряжалась Андреевна.

— В церкву, в церкву ее надо. Покойница-то верующей была.

— Зачем? — удивлялся партийный Петрович. — Неправда.

— Истинно говорю. Сказывала мне, точно знам. Наперед, как ты приехамши, были в церкви-то, она и просила. Тогда уж, родная, чуяла.

И на этот раз и потом Андреевна многое делала ее именем. Петрович соглашался. Он стал мягкий, покладистый. Ни до чего ему дела не было.

Словно во сне, шагал он по раскисшей дороге за скрипучей телегой, в которой увозили ее на деревенское кладбище — простой, из струганых досок гроб и желтое, незнакомое лицо в обрамлении мишурных бумажных цветов. Голова перекатывалась на колдобинах и, придерживая ее, он почувствовал, как что-то холодное, тяжелое, чужое оказалось под рукой.

На кладбище голосила Андреевна, плакали соседки, нелепый, словно из другого времени, священник махал кадилом — Петрович как бы не принимал в этом участия. И только стук земли о крышку заставил его вздрогнуть, будто кто-то к нему постучался.

В доме был накрыт стол. Женщины в черных платках рассаживались, вокруг, выпрямив спины, вздыхали горестно, украдкой дивились заграничной посуде.

Андреевна поднялась со стопкой в руке:

— Век бы нам так не собираться, да уж, видно, воля божья. Добрый человек ушел, хороший человек. Помянем рабу божию Марию.

— Помянем, помянем, — донеслось с разных концов стола, и опустевшие стопки застучали по столу, словно комья земли недавно.

Отпели, похоронили, помянули. Ну, а дальше-то что? Как жить? Чем заполнить дни, без числа маячившие впереди?

«Умерла она. Умерла», — звучали в нем слова, в которых он не находил сути. Сознание отказывалось воспринимать их смысл. Что это значит? Разве так бывает?

Ночью она ему снилась. Проснувшись, он выходил из дому, бродил по участку, заглядывал на веранду, в отдаленные уголки облетевшего сада и всюду воспринимал ее присутствие, словно легкое, спокойное дыхание осталось на опустевшей земле. Здесь, в природе, он его ощущал — в комнате трудно было находиться. Там все мертвым казалось, древесным, угловатым. И запах лекарств и сумеречный, отяжелевший запах отжившей плоти…

Большая старая яблоня у дома, та, с которой она упала, стояла черная, корявая, кое-где на ней висели румяные яблоки. Он не чувствовал против нее давешнего озлобления. Сейчас она для него ближе, значительней иных деревьев стала. Он сел под ней на поставленную еще раньше лавочку, долго сидел, вникая в размашистый мерный скрип дерева.

Сад перед ним чернел изгибами голых деревьев. Казалось, это был уже мертвый сад, с остывшими, готовыми к зиме стволами, и яблоки, сорвавшиеся с веток, уже лишены живительных соков. Так зачем же они такие румяные, веселые? Почему нет в природе страха умирания, а есть смирение и покой?

До кладбища час ходьбы. Он выходил за садовую ограду и шел по скользкой, унылой дороге мимо скошенного жнивья, мимо березовой облетевшей рощицы с белыми легкими стволами и грустных изб соседней деревеньки. И все казалось ему — вся эта сиротская осенняя грусть оттого, что ее не стало.

Жить не хотелось. Он ложился на холодную рыхлую могилу, чтобы быть к Марии ближе, и просил, умолял ее взять к себе его бесполезную, лишнюю без нее жизнь. Он не слышал ответа, но знал, что уже не умрет.

Андреевна, как всегда шумливая, деловая, в черном старушечьем платке, к вечеру приходила на кладбище, чтобы увести его.

Она ставила перед ним бутылку, не торопясь выпивала и, замерев на минуту, становилась строгой, сосредоточенной и чужой. Потом набирала в себя воздух, лицо ее морщилось, как от боли, и высокий долгий крик разрушал кладбищенскую тишину:

— О-о-ой, голубушка ты ясная, кровинушка единая, чистая! За какие моря-земли улетела? Где искать тебя сизу голубю, безутешному…

Андреевна причитала, устроившись на зыбкой лавочке из бревешек. Она раскачивалась, низко клонясь вперед, и с каждым новым поклоном все ближе сгибалась к земле, ближе к той, которая там лежит, и вот уже, сползая на колени, касаясь лбом свежей земли, голос становился глуше, примолкал после удара лицом о землю, и, когда она молча выпрямлялась, слабый дрожащий звук, словно оборванная струна, появлялся из земной глубины.

Из глаз ее обильно текли слезы, смешиваясь с землей, застывший взгляд отражал дальнюю вечернюю зарю. Казалось, ничего она не видит, не понимает.

Ему хотелось прогнать Андреевну. Вся его прежняя жизнь возмущалась ее поведением. И вместе с тем он неравнодушно наблюдал, вслушивался в смысл чужих, откуда-то из прошлого слов и не смог отогнать от себя ревнивое чувство, что Андреевне ближе, доступней Мария, что она нашла к ней свою дорогу, на которую право есть только у него.

Замерев у земли, Андреевна поднималась, вытирала платком лицо и оглядывала Петровича ясными, словно промытыми глазами.

— Петрович! — укоряла она. — Че глядишь, как на ведьмачку? Слухай мине, вторь. Полегчает.

Она заставляла его выпить граненую стопку и, передохнув, снова начинала причитать, поворотив к закату строгое лицо.

Зрение его становилось острее. Мир вокруг начинал приобретать объем, ясность, остроту. Петрович словно врастал в него глубже, проникновенней с ним смыкался.

Он становился на колени, вжимал ладони в рыхлую землю — туда, к Марии его тянуло, — лицом склонялся к могиле, слушая, осязая ее глубину, и внутренняя боль, словно нащупав выход, стала выливаться изнутри тонким протяжным звуком. Он начинал подтягивать Андреевне, выводить голосом, вторить ей, и в этих темных, глухих, словно инородных словах вдруг угадывался тайный смысл, словно он тропинку к Марии нащупал, саму ее находил, немеркнущую, легкую, бестелесную.

Все небо уже было темным, только на западе тихо истаивала заря.

Дождавшись, когда угаснет последний свет, Петрович и Андреевна возвращались домой.

А утро снова было лишним, тяжелым, больным. Сгорбившись по-стариковски, он бродил по саду, сидел под яблоней, вспоминал прошедшую жизнь, удивляясь ее малости, и все понять пытался, где же теперь Мария, зачем была, если ее не стало, какой во всем этом смысл?

Яблоки на деревьях светились розовыми боками, словно веселые плутовские рожицы глядели сверху. Оттуда, с высоты, они видят конец жизни, смерть своего сада. И откуда бы им знать, раз они сами живут один сезон, что деревья возродятся вновь. Они и не знают — обрываются, падают, умирают.

«Мы дольше живем, — думал Петрович, — для нас понятна их жизнь: из семечка вырастет новое дерево, сохраняя вкус и цвет своего сорта. Может быть, с другой высоты видно, что и наша жизнь не кончается? Надо только суметь на эту высоту взобраться, и тогда станет ясно, что смерть человека — не смерть вовсе, а просто упавшее яблоко…»

Но разве нужна ему будет жизнь, если он не найдет в ней Марии?

Он ее встретил, из миллиона нашел одну. А мог мимо пройти. Неужели мог? Или эта встреча была для них предначертана и весь смысл их жизни к тому и сводился, чтобы им встретиться? А что потом произошло? Потом… потом сомкнулись их жизни и стали единой, неделимой. Потом сын родился. А дальше? А дальше ничего уже не было. Они вырастили сына и пустили его в дальнее плавание. А где их родители, его и Машины? Умерли. У него отец еще в войну, а мать недавно. Он в море был, даже на похороны не успел. Бедная она, бедная. Но вот сейчас-то он может признаться, что, как только появились Маша и сын, мать отодвинулась от него, стала не главным. Близким, конечно, дорогим, но во вторую очередь. Как это так? Почему? Вот и сын, Володька, тоже не приехал. В море он, это так, далеко. Но ведь и без моря он отдельно живет и даже не очень переживает, что они не ладят с невесткой. Наверное, закон есть такой всеобщий: детям все силы, все соки, на ноги их поставить, выпустить в дальнее плавание, а дальше жизненная задача выполнена, и в утешение — живите муж с женой, как сможете, для мира, для всеобщей жизни вы уже ничего не значите. Можете жить, а можете — как получится. Жизнь уже лишняя. Моя — лишняя, Марии — лишняя?