Изменить стиль страницы

На миг ему показалось, что росчерки птичьих крыльев оставляют за собой след, рисуя замысловатый, весь в перехлест график, каким на карте обычно отмечают маршрут рейса. Будто там, вверху, своя, обособленная жизнь, понятная лишь посвященному.

За низкими елками пруд блеснул. А после пруда чуть в горку, через малинник — и внизу деревенька в шесть дворов, его Серогопкино. А в ней уж и домик виден, тесовый, чистенький, и белый куст жасмина у стенки в два окна. И вся другая весна куда-то на задний план отдалилась. Он с этим домиком сразу связь установил. Шел дальше, умеряя сердечную прыть, а домик этот светил ему тесово-жасминовой стенкой и уже ни на миг от себя не отпускал. И легкое немое оцепенение стало сводить затылок, как бывало в далеком детстве.

Мария встречала его у калитки. Стояла, как девушка, смущенная, бледная, не очень похожая на себя. Обняла его с тихим стоном, спрятав лицо на груди, прижалась крепко и долго не отпускала… не поднимала головы. А когда оторвалась от него, в дом его повела к накрытому столу, в глазах у нее стояли слезы.

А он, пень старый, тогда ничего еще не понял. Что ж, думал, долгожданная встреча, почти год не виделись. Он сам был к слезам близок.

А потом она упала. На ровном месте. Шла от летней кухоньки, хотела к столу свежей зелени добавить — и словно переломилась пополам, рухнула. Редиска красная раскатилась по полу, подпрыгивая.

Он бросился к Марии, стал помогать, а она подняться совсем не может. Не бог весть какой он силы, но тут смог, поднял ее на руки, донес до койки, уложил… И страшно ему стало. Как перед каменной стеной, которую не одолеть, не сломать, за которую не проникнуть. Словно замуровали его в склепе: спрашивает, задает вопросы, а она молчит, глаза закрыв, то ли не в силах говорить, то ли говорить боится.

Выбежал он во двор, кликнул соседку Андреевну, которая рядом, на своем участке в земле копалась. Андреевна простая душа, быстрая, радостная, к нему катышком подкатилась и давай обнимать да причитать, обдавая винным духом.

— Погоди, Андреевна, не тараторь, — отстранился он от ее доброты. — Скажи, что с Машей? Лежит она. Упала и лежит.

Лицо Андреевны сморщилось, как печеное яблоко, и вмиг глаза заполнились слезами.

— Мило-ой, — заголосила она, — и что за напасть на нашу головушку? Совсем, как ты уехамши, здорова была, а враз на Миколу Кочанного малость зашиблась, впала в хворь да с той поры не разгинется. И така скаженна та хворина, не знамши, не гадамши, враз голубушку примяла. Лежит, милой, часто лежит. Третьего дня только поднямши, как от тебя цидулку получила.

С трудом продираясь через ее «знамши» и «поднямши», он уяснил себе, что произошло: еще прошлым летом, собирая яблоки, упала Мария со стремянки. Немножко полежала, потом поднялась, отошла, но всю зиму ее мучили боли в ушибленном боку. Андреевна ей помогала, как могла, но по просьбе Марии ему ничего не сообщила. Врачи лечили ее, и в город она ездила, и в больницу клали. А потом выпустили и дали лекарства, которые не помогают. А она, бедная, на глазах тает, и боли у нее такие, что временами криком кричит.

— Бросай все, будь при ней безвыходно, потом сочтемся. Мне отлучиться надо, — сказал Петрович соседке и, не слушая ее долгого согласия, той же дорогой, что пришел сюда, бегом на станцию, в районную больницу.

Нашел лечащего врача, усталую, пожилую женщину с венозными руками, и от нее узнал название той страшной болезни, от которой еще не придумано лекарства.

Это здесь не придумано, а там, в Москве, или за границей?

— Не ездите. Не мучьте ни ее, ни себя, — сказала женщина. — Надежды нет.

Это она так сказала, чужой человек. А он-то знал, что врачи ошибаются, и не мог поверить, что смертельный приговор произнесен устами сельского, утомленного жизнью врача. Земля-то она, ох, какая большая.

— Я и в Новой Зеландии был и на Филиппинах! Там лечат!

Женщина дотронулась до его руки и покачала головой:

— Я разделяю ваше горе. Но, правда, поверьте мне — нигде не лечат.

Петрович дернулся, словно она его током поразила.

«Что вы понимаете? Для вас и вены на руках неизлечимы». — Внутри себя он прокричал это, но не произнес.

— Документы, — попросил он, — документы ее мне приготовьте. Я зайду.

Ему надо было торопиться.

Переговорный пункт находился в пяти минутах от больницы. Он бегом до него добежал и срочный из самых срочных заказов сделал, растормошив свою записную книжку.

А пока бежал, вспомнил и фамилию и отчество того человека, который один сейчас, казалось, в силах был ему помочь. Он был уверен. А как же. В Москве, в министерстве работает, с самим министром знаком — тот партнер Петровича по шахматам, сильный в эндшпиле, перед которым сам капитан трепетал и по всему судну искал веник, когда тому в баню захотелось. А капитан просто так бегать не будет.

Не сразу он смог на него выйти, но наконец, и телеграфистку замучив, и сам вымокнув до нитки, отловил где-то на даче. Тот далекий Иван Романыч долго не мог вспомнить, кто это его беспокоит в такой ласковый отпускной день. Но потом признал, удивился, сердечно поздоровался.

А Петрович, пока до него дозванивался, весь рейс их совместный в памяти перебрал, редкие разговоры, совместные бани, длинные партии. По всему выходило, что чуткий и серьезный человек. Телефоны свои дал, звони, говорит, если что. Очень близким человеком Иван Романыч для него сделался.

— Беда, Иван Романыч, — поведал Петрович и принялся издалека объяснять про пенсию, про домик, про жену… Надо было так сказать, чтобы Романыч понял его, проникся его чувствами. А слова шли трудно.

— Сочувствую, да, да, бывает. Ох, наша жизнь… — легко отзывался Иван Романыч, и Петрович понимал, что не то говорит, не так.

— Тридцать лет обещал ей… Всю жизнь. Не жила она еще, — внушал Петрович и снова про машину говорил, про путешествия, про будущую жизнь, стараясь пробиться через отпускное благодушие Ивана Романыча.

— Тяжело, я понимаю. Но, извини, я-то при чем? — недоумевал тот.

— Как же! Москва! Институты умные, большие люди! На тебя вся надежда. Помоги! — взывал Петрович и, не чувствуя ответного отклика, выкрикнул, продираясь сквозь собственный стыд: — Я ведь плавал долго, Романыч! Все, что есть, машину, дом — все отдам.

— А вот этого не надо, — сухо и строго сказал Иван Романыч и замолчал надолго.

Петрович мучительно напрягся, чувствуя, что им овладевает немота. И тут откуда-то из глубины, с самого душевного донышка к нему пришли слова:

— Романыч, мы же русские люди. Христом богом тебя молю. Спаси, добрый человек… Нет мне прощения. Если чего — руки на себя наложу.

Слезы текли по его лицу, он не замечал их. В трубке шуршали, щелкали помехи, как в большом эфире, который он прослушивал все тридцать лет и к которому теперь взывал, бросив первый и последний в своей жизни сигнал о помощи.

Сколько таких сигналов носилось в пространстве, перехлестывая, забивая друг друга и стихнув, так и не найдя ответного отклика!

Шорохи, скрипы, щелчки превращались в знакомые сочетания точек и тире, и казалось, он различает понятный каждому радисту язык, которым говорят в беде: «Чарли», «Джульетта», «Оскар»: «У меня пожар», «Не могу управляться», «Снимите людей». И над всем этим шумно дышало пространство, меняя тональность, — длинный выдох, короткий вдох, выдох-вдох: тире-точка, тире-точка, — перевел он, что по международному своду сигналов означало «Новембер» — НЕТ.

Вдруг через весь этот звуковой хаос до него донесся строгий, деловой и серьезный голос:

— Ладно, приезжай. На месте разберемся. Запиши координаты.

Потом была Москва. Раскаленная, многолюдная, всесильная. Была надежда.

Иван Романыч поселил их в своей пустующей квартире, помог навести связи и вернулся на дачу, удивленный напором и жизненной силой, которую трудно было предположить в скромном и тихом судовом радисте.

А Петрович продолжал действовать. Откуда только у него энергия бралась, как у прожженного столичного маклера, уговаривать, дарить, совать, упрашивать, угощать, подносить, доставать. Даже привыкший ко всему медицинский персонал пасовал перед его напором. Но все это мелочью было в сравнении с тем главным, что заставляло его действовать, он мог бы и в космос пробиться и на Филиппины, если бы знал, что ее там вылечат, — только Мария была сейчас во всем мире, ее жизнь, рядом с которой стояла смерть.