Изменить стиль страницы

И тут сознание Владимира пронзило, словно сноп света, простое объяснение его взаимоотношений с Анной, его любви к ней. Он неожиданно очень ясно понял, какой обрывок мысли мелькнул в его голове десять минут назад, когда он обдумывал смысл своей фантазии о всаднике. «Черт! Почему я сразу не понял?!» – подумал Осташов. Он без сомнений вдруг признался себе в том, и не любил Русанову никогда. Что он лишь себя любил в ее образе. Она по характеру была такой, каким он хотел быть – но не позволял себе. Его это и привлекло в ней – что она умеет быть независимой, свободной от мнений и предрассудков, в том числе и от мнений самого Владимира. Анна делала с Осташовым все, что хотела, она была с ним невероятно сильной. Собственно, и он на самом-то деле такой же, подумал сейчас Осташов. Это его истинная суть – он сильный, фантастически сильный. Он всегда был уверен, что может в этой жизни сделать все, что угодно, может достичь всего, чего ни пожелает, может быть, кем ему захочется. И он все время боялся собственной силы, скрытой в его натуре, боялся, что она выйдет из-под контроля. И Аньчика он, в сущности, не любил, а только хотел взять ее под свой контроль. Он стремился водить ее на поводке. Ну да! Он хотел обвязать ее талию ниточкой, как в детстве обвязывал ниткой красноголового шмеля-сколию, и, держа за свободный конец этой ниточки, смотреть, как она летает. Он сам себя хотел держать под контролем. Как будто он перенес и поселил некую в Анну часть себя, какую-то странную, скрытую от самого себя часть своей личности. Это была какая-то болезнь, а не любовь. Получается, вот что ему было нужно от Русановой – он вовсе не хотел с ней семью создать. Ведь он и вправду может всё, и на Аньчике давно бы женился, если бы на самом деле этого хотел. Значит, просто не хотел. Был не готов к этому. Да и она, видимо, тоже не готова была выйти за кого-то замуж. Осташов вспомнил, что вроде уже ловил себя на подобной мысли, но тогда не смог понять, почему все-таки их отношения складываются именно так, а не иначе. Конечно! Он не хотел любить ее по-настоящему, всерьез, не хотел взять ее замуж, воспитывать с ней детей. Не дозрел до этого. А творчество тут ни при чем. Оно бы не помешало, если бы он был готов стать мужем и отцом. Он хотел другого. Хотел быть свободным от всех глупостей мира, каким он был в детстве, когда шел по бескрайней степи к монгольскому кладбищу. Хотел быть свободным от предрассудков и страхов, быть уверенным, что может зайти в творчестве сколь угодно далеко и не заблудится в степях мира. Хотел быть экспериментатором, первооткрывателем. Хотел – и отчего-то страшился этого. Тот олененок из фантазии, который уберег всадника от стрелы, догадался Осташов, – это и был он сам. А сейчас он, Владимир, вырос и стал всадником, мчащимся на мощной лошади в золотом сиянии, летящим куда-то вперед – все равно куда, в неизвестные, удивительные дали. «Ну, тогда, так и будет, – подумал Владимир. – Я буду лететь своей дорогой. Я уже лечу».

Не в силах больше размышлять и преодолевать навалившийся на него тяжкий, словно ветер со штормящего моря, сон, Осташов отвернулся от окна и наконец забылся.

Глава 35. Сияние

– Проходите на второй этаж, – сказал Владимиру мужчина в темном костюме, поглаживая бороду, которую принято называть русской. – Там у нас картины абитуриентов хранятся, больше негде – по всей академии сейчас ремонт. Поэтому немного тесновато. Вы там распакуйте свою картину и поставьте куда-нибудь, где место найдется. А я сейчас подойду.

Мужчина – это был один из преподавателей академии живописи – зашел в боковую комнату и закрыл за собой дверь.

Осташов поправил на плече веревку, на которой держалась закрытая белым материалом довольно большая – примерно метр на два – картина, затем осторожно, чтобы не ударять ее о ступени, поднялся по лестнице и оказался в недлинном коридоре с высоченными потолками и окном в противоположном конце. По правую руку от Владимира, за широкой аркой, располагался небольшой холл. Стены коридора и холла были увешаны картинами, и холл весь был заполнен треногами с установленными на них картинами. Осташов покрутил головой; тематика изображений в основном была почерпнута авторами в русском былинном эпосе, русской дореволюционной истории и Священном Писании. Качество работ было весьма недурным, и Владимир с ревностью отметил про себя, что имеет дело с достойными соперниками.

Поставив свою картину вертикально на пол, Осташов развязал и снял веревку и прислонил картину к торцу арочного проема. Потом, задумчиво глядя на белый материал, покрывавший картину, неспешно смотал веревку в аккуратный моток, сунул его в карман джинсов. Затем стянул с картины материю.

Центр картины занимала городская площадь, ограниченная по краям солидными трех– и четырехэтажными зданиями дореволюционной постройки. На площади было многолюдно. Весь этот людской муравейник копошился здесь по поводу купли-продажи овощей и фруктов, горами высящихся на прилавках, в кузовах прицепов и грузовиков, – словом, на площади полным ходом шла осенняя ярмарка.

В верхней трети картины желтели могучие кроны деревьев, которые, надо понимать, росли в низине за площадью, а над листвой вздымался кряжистый белый православный храм с единственным, но величественным куполом, широким и полусферическим по форме. Владимир придирчиво осмотрел верхнюю часть полотна и остался ею доволен: купол имел цвет оцинкованного железа и был почти неразличим на фоне сплошных светло-серых облаков, отчего казалось, что золоченый крест, венчающий храм, висит в небесах сам по себе, безо всякой поддержки. В этом, собственно, и заключался замысел.

Однако, переместив свой взгляд на нижнюю треть холста, Осташов нахмурился. В нижней трети, на переднем плане картины, помещалась лавочка, обыкновенная городская скамейка, на которой ничком лежал молодой человек. Со свесившейся руки его стекала струйка крови, которая уже образовала на асфальте лужу. Рядом сидела парочка, юноша и девушка, которые пили пиво из бутылок и не обращали никакого внимания на истекающего кровью соседа по скамейке.

Когда Владимир писал картину, ему эта сценка представлялась очень оригинальной. Сейчас же он вдруг понял, что лавка и люди на ней – невыносимо лишние. Картина «разваливалась» на две не связанных друг с другом части – нижнюю треть и верхние две трети. «Господи, это же просто позорище. А я еще думал, почему у меня выходит такая непропорционально длинная картина?! – подумал Осташов. – Так она же и не должна быть такой! Что же делать?»

Он достал из кармана связку ключей (два от дверей квартиры и один от почтового ящика) и выбрал из них самый крупный, который, к тому же, был самым острым на конце. Владимир сжал связку в кулаке (так, чтобы нужный ключ торчал острием вниз), примерился к картине и сильным ударом пробил холст рядом с левой стойкой рамы. Затем, работая бородкой ключа, словно пилой, проделал в полотне горизонтальный разрез, который отделил сценку на лавке от всего остального, после чего прошелся ключом вниз, вдоль правой рейки, до самого конца. От левой и нижней реек ненужную часть картины он отделил уже без помощи ключа – просто отодрал.

– Последний штрих? – услышал Осташов насмешливый голос из-за спины и, оглянувшись, увидел преподавателя, который несколько минут назад просил его подняться на второй этаж.

– Так лучше, – с вызовом ответил Владимир.

– Вам виднее, вы автор, – сказал преподаватель, давая понять своим тоном, что не хотел смущать его. – А как называется картина?

– Небесный однокирпич.

– Небесный… что?

– Это из риэлтерского сленга. Если дом, ну, кирпичный дом, построен при Сталине и в нем восемь этажей, то про него говорят: «сталинский восьмикирпич». Если дом построен при Хрущеве, панельная пятиэтажка, то это – «хрущевская пятипанель». А в храме всего один этаж – сразу в небо, поэтому и получается: небесный однокирпич.

– Любопытно. А не позволите взглянуть, что вы… э-э… убрали?

Осташов протянул лоскут.