Изменить стиль страницы

На звонок вышла она сама. Поздравив ее, я пытливо следил, не улыбнется ли она, не кинет ли на меня благодарный взгляд, который мне скажет все.

Освободив от бумаг фарфоровую вестницу мира, она прошептала «спасибо», с рассеянным видом поставила фигурку на столик под зеркалом, рядом с чьей-то шляпкой, и повела меня в комнаты, тихая, немного печальная.

«Неплохо устроился замнаркома, — подумал я вскользь. — Но, пожалуй, и не роскошно». Комнаты, не заставленные мебелью, выглядели пустынными; видно, в них некому было жить. Мы прошли мимо длинного стола, который ждал гостей, сверкая ослепительной скатертью, посудой, графинами. Нина раздвинула стеклянные двери, как в вагонах метро. В углу, на диване и в креслах, сидели Сергей Петрович Дубровин, Столяров и отец Нины, Дмитрий Никанорович, — старые друзья. Отгородившись от шумливой молодежи, они вспоминали дни боевой молодости, и над ними витал дух гражданской войны, так мне думалось.

Нина подвела меня к отцу:

— Познакомься, папа. Это Дима Ракитин, мы вместе учимся.

Дмитрий Никанорович как бы с неохотой приподнялся с дивана, грузный, плечистый; густые волосы и усы его тронула седина, темные глаза выражали усилие человека, который борется со старостью и побеждает ее с трудом.

— Чувствуй себя, как дома, — сказал он низким глуховатым голосом, сел и только тогда выпустил мою руку. Нина ушла, а я остался стоять, неловко переминаясь с ноги на ногу.

— Вот это и есть третий приемыш, твой тезка, — сказал Сергей Петрович и кивнул мне — дескать, приободрись, покажи себя.

Я вытянулся, невольно опустив руки по швам. Дмитрий Никанорович расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и ослабил галстук.

— Надо думать, подходящий приемыш?

— Привык к ним, словно сыновья они мне, честное слово, — заговорил Сергей Петрович. — Подобрал вот его и Саню в тридцать третьем году на пароходе, привез на завод. Там к ним еще один прибился, Никита…

— Того я знаю, — заметил Сокол и как будто с удивлением покачал головой. — Не так давно он мне такое высказал, что пришлось крепко задуматься. У нас, говорит, плечи не стальные… Не о том думают инженеры да конструкторы… молот устарел…

— Он может, — улыбнулся Сергей Петрович, видимо довольный.

— Хороший хлопец, — похвалил Дмитрий Никанорович. — Штамповщик незаурядный. Побольше вырастить таких в кузнице, да и вообще в промышленности — намного быстрей двинулись бы вперед. Начальник цеха предложил ему в мастера перейти — не соглашается. Но придется, видно, переводить…

— Подружились и не расстаются, — продолжал Дубровин. — Вот отправил всех троих в столицу — пусть не обижаются на старика, что хода не давал.

Столяров пошевелил плечами, сводя лопатки, сказал резковато:

— Видел их как-то: идут по улице Горького в обнимку.

Сергей Петрович по-дружески положил ладонь на колено Столярову:

— Скажи, Коля, только откровенно: выйдет из него артист? Есть в нем данные?

Столяров достал из кармана платок и стал вытирать бритую голову, медлил с ответом. Острая иголочка легонько кольнула мне сердце: «Что он скажет?» В ту минуту я забыл об одном: редкий человек осмелится сказать в глаза другому, что тот бездарен.

— В нашей профессии трудно ставить прогноз на будущее. Талант открывает время и работа. Мне не пришлось работать с Димой, он в группе Аратова. Но мы вместе снимались, и я имел случай убедиться: темперамент у него богатый и творческий. — Глаза Столярова вдруг сузились, в щелочки брызнул смех. — Знаете, что он намеревался устроить под Новый год? Хотел собрать в один зал великих людей — Пушкина, Петра Великого, Чапаева, Горького — в общем, всех, каких знает по историческим фильмам, чтобы выпить с ними бокал шампанского…

— На выдумки он мастер, — с любовью отозвался Сергей Петрович и попросил Столярова: — Слушай, Коля, возьми его в свою группу.

— Зачем вы, Сергей Петрович? — вырвалось у меня; было совестно, что за меня просили, да еще при мне.

Сергей Петрович будто не слышал моего вопроса.

— Возьми. Я буду спокоен тогда. Способен — выведешь в люди, не способен — поверю. Другому, быть может, не поверил бы, а тебе поверю.

— Аратов опытный педагог, — ответил Столяров неопределенно.

«Молодец, — мысленно похвалил я. — Хоть и на ножах с ним, а плохого о нем за глаза не говорит». И если бы начал порицать, то я непременно встал бы на защиту Аратова.

Стоять перед ними мне было неловко. Сергей Петрович наконец понял это и отпустил меня. Я ушел, унося в груди холодок тревоги. Неопределенный и нерешительный отзыв Столярова породил во мне смутные предчувствия какой-то надвигающейся беды, и это предчувствие понижало настроение, сковывало мысли… Как нужна была мне в эту минуту Нина!

Из кабинета хозяина слышались знакомые голоса.

— Широкову рано остепеняться! — с насмешкой кричал Сердобинский, взмахивая томом Куприна, снятым с полки. — Русский человек остепеняется лишь к сорока годам. А до этого в нем кипит кровь и бушуют страсти Он не может пройти по улице, чтобы не задеть ногой, скажем, урну, а в деревне изгородь повалить. Вы заметили, что все урны на цепях, как дредноуты на якорях. А то, я видел, встанет парень на рельсы и начнет зашнуровывать ботинки, пока трамвай, исходя звоном, не остановится. А зачем все это? Так, от восторга. Люди с трудом укрощают в себе стихийные начала. А эти начала, заметьте всегда направлены к разрушению.

Зоя Петровская устанавливала в вазу душистые кустики мимозы, покрытые желтым цыплячьим пушком.

— Сердобинский оседлал критику и поскакал галопом, — усмехнулась она.

— Критиковать — приятная должность, — неохотно отозвался Никита; он сидел в глубоком кожаном кресле, покуривал, отдыхая. — А о человеке судите вы не по тем поступкам. Мелковато и, если хотите, враждебно. С таким восприятием человека жить, по-моему, трудно, а в искусстве невозможно. Насколько я знаю, любовь к человеку — первая заповедь искусства.

— В искусстве он любит только себя, — с презрением бросил Леонтий Широков; большими шагами он мерил кабинет от полки до полки, хмурился. — Если бы жизнь заранее знала, кто ее будет беречь и любить, а кто нет, она многим бы не досталась. — Он приблизился к Сердобинскому вплотную: — Тебе, например. Потому что ты ее оскверняешь.

«Если бы и любовь заранее знала, кто ее будет беречь, а кто нет, она тоже многим бы не досталась. Мне она не досталась бы наверняка…» — подумал я и украдкой взглянул на Нину. Она сидела с Саней Кочевым, возле пианино, строгая и настороженная: то ли внимательно прислушивалась к разговору, то ли ждала еще гостей и боялась не услышать звонка.

— Не годишься ты в распределители жизни, — обиженно ответил Сердобинский Леонтию. — Ты, я знаю, многих бы обделил… И врешь ты про меня. Я люблю жизнь. У меня каждая клеточка дышит жизнью. И люблю жить легко, весело. А посмотришь, иной живет, точно воз везет, — морщится, вздыхает, мучится…

— Иди в оперетту, — сказал Леонтий отрывисто.

— Он ходил, не взяли, — ввернула Зоя Петровская. — Оперетта теперь дело серьезное.

Нина привстала и проговорила, почему-то сильно волнуясь:

— Не люблю слабых, жалких, нерешительных людей, они меня возмущают. Хочется схватить такого и трясти: может быть, оживет, заговорит или уж душа из него вон! Когда я думаю о человеке, передо мной встают герои… Чкалов, например.

Я живо представил летний солнечный день, встречу Чкалова на улице Горького, поцелуй Нины… Ее я впервые увидел тогда…

— Жалость к человеку — это пошлость, атавизм, — быстро откликнулся Сердобинский.

Никита улыбнулся Нине, как улыбаются ребенку, сбил с папиросы пепел в пепельницу, стоявшую на его коленях.

— О жизни-то, о героях судишь по книжечкам, Нина. Вон их сколько! — Он указал папиросой на полки с книгами вдоль стен. — В каждой свой герой, рыцарь. А ведь они все — из простых людей. — Он лукаво ухмыльнулся ей. — Кроме того, простые и слабые существа украшают жизнь — ребенок, например.

Саня Кочевой оторвался от нот, резко повернулся на винтовом стуле и вставил со смущенной улыбкой: