Изменить стиль страницы

— Надо, чтобы в Кремле знали про нашу жизнь — где мы и что… — Иван, сбросив ботинки, забрался на койку, свернул ноги калачиком и пояснил: — Спереди нарисуем берег Волги, лес, из-за леса солнце выглядывает, чайку пустим над волнами; тут, значит, и есть наше местожительство. По бокам с одной стороны общежитие вырежем, — дескать, здесь мы живем, с другой — школу, здесь учимся уму-разуму и ремеслу тоже… Поняли?

— Скучно, Иван, — протянула Лена. — Москва лучше. Саня, достань открытки.

Санька вынул из тумбочки пачку цветных открыток, которые привез из Москвы, и положил на стол. Мы разложили их перед собой и облюбовали три из них: вид Кремля с Каменного моста, фасад Большого театра и памятник Пушкину на фоне деревьев и неровных зданий.

Складывая и пряча в карман отобранные открытки и эскиз футляра, Никита проговорил с облегчением:

— Теперь можем показать мастеру.

…И вот мы, точно в гнезде, в теплой, уютной квартире Павла Степановича. Пахнет политурой и спиртовым лаком. Мастер один: жена и внучка спят на другой половине. Лампа под железным круглым абажуром опущена на шнуре через фарфоровый блок к самому столу, предметы комнаты погружены в мягкий полумрак, свет, сжатый в маленький ослепительный круг, дрожит на листке бумаги. Подобно часовщику, изучающему часовой механизм, мастер вглядывается в наш проект сквозь очки; лысина, отороченная пышной бахромой темных волос, тускло поблескивает. Мы молчим. Кусты сирени за окном, раскачиваемые ветром, царапают бревна стен, скребут край железной крыши.

— А что, ребятки, пожалуй… это самое… подходящее… Это уберем, здесь потоньше надо, овалом… Посоветуемся кое с кем. Согласен.

Откинувшись, Павел Степанович привычным жестом подбросил лампу вверх; свет как бы раздвинул стены, стало просторнее. Вся обстановка в квартире — буфет, комод, этажерка, столики на вычурных ножках — дело рук хозяина и мы приглядывались к ней с профессиональным интересом.

Особое внимание привлекла картина «Киров на охоте», исполненная искусно и выразительно, резкими, смелыми мазками: Киров в высоких охотничьих сапогах и короткой куртке только что подошел к костру, весело пылающему на лесной опушке. В руках Сергея Мироновича ружье, на боку — дичь; крылья птицы, распустившись, почти касаются земли. Должно быть, он удачно пострелял и доволен, — это видно по его доброму, одухотворенному лицу, по счастливо сияющим глазам. Сколько любви вложено в каждый жест, в каждый штрих!..

Таких картин я никогда еще не видел и хотел спросить Павла Степановича, откуда они у него. Но мастер, опередив меня, разъяснил сам:

— Вы думаете, это писано красками? Тут ни одной капли краски нет… Все это дерево.

Павел Степанович поднял лампу еще выше, и мы увидели, что картина собрана из мельчайших частиц различных древесных пород.

— Два года я работал над ней, — сказал мастер, поднимая очки на лоб. — По вечерам и выходным дням. Искусство! Если такие полотна для нас по плечу, то и радиолу вашу… это самое… украсим… общими силами.

5

Все как будто шло по-старому. Просыпались, как и раньше, по гудку. Каждое утро окрашивало гудок в особые тона, по которым мы, кажется, могли, не глядя в окно, сказать, какая погода во дворе: в ясный с заморозками осенний рассвет гудок взвивался и плыл над лесом высоко и вольно, подобно стае журавлей; в ненастье он завывал глухо, точно простуженно, пропитанный влагой звук его далеко не летел, а стлался по земле и невидимой паутинной, шурша оседал на ветвях деревьев. При побудке Иван теперь лез с кулаками, если ему в лицо брызгали водой, и грозил:

— Еще раз брызнете — убью! Ей-богу, запущу чем попадя — и все тут!

Как и прежде, мы дежурили по общежитию, бегали в магазин за хлебом, пили чай, готовили уроки, спорили. Внешне ничего не изменилось. Но ощущение того, что мы стоим на пороге самостоятельной трудовой жизни, накладывало отпечаток на все наши действия.

Вечера, посвященные захватившему нас любимому занятию, расценивались на вес золота: часы пролетали быстро, незаметно.

Столярная мастерская работала в одну смену. В пять часов останавливались строгальные, фрезерные, сверлильные станки, замирали пилы, стук молотков прекращался, и наступившая тишина нарушалась лишь шуршанием стружек под метлой уборщицы.

Прежде чем покинуть мастерскую, столяры наведывались в наше отделение справиться, будет ли готов подарок и придет ли в Москву к сроку — к двадцать первому декабря.

Павел Степанович, тронутый всеобщим вниманием, уверял решительно:

— Будьте покойны. Вон сколько нас, молодцов! — Но, проводив рабочих, он робко улыбался нам и озадаченно вопрошал: — Надо бы сделать к сроку… а, ребятки?

Остов футляра, связанный из сухого, выдержанного дерева, уже стоял на виду, требуя отделки. Санька стучал по нему косточками пальцев и чутко слушал: еле уловимые звуки долго вибрировали в нем, словно в теле большой скрипки.

Павел Степанович принес из дому тонкие листы фанеры, похожие на разноцветные лоскутки кожи, инструменты и старую толстую книгу под заглавием: «Орнамент всех времен и стилей». Он неторопливо перелистывал ее, красные, синие узоры сменялись золотистыми, черными, зелеными переплетениями завитков, звеньев, треугольников. Остановились на странице, изображавшей орнаментацию в старинном русском стиле. Нижнюю часть футляра решено было отделать под темно-коричневый волнистый мрамор редкой породой орехового выплавка.

Болотин живо перенес изображения Кремля, Большого театра и памятника Пушкину на дерево. Рисунки эти, точно магнит, влекли к себе с непреодолимой силой. Мы забывали о времени и о еде…

С самого, начала работы стало ясно, что нам не хватает Фургонова. Он сидел на верстаке поодаль с безразличным видом, тихонько ударял угольником по коленке и пытался свистеть, но губы не слушались, дрожали. Я замечал, что его тянуло подойти к нам и заявить о себе, о своем праве участвовать в общем деле, но он не мог, очевидно, переломить свою гордость и мучительно ждал, когда мастер позовет его, самого сильного в инкрустации ученика. Но Павел Степанович после случая с «шестеркой» был сух с ним, разговаривал только в учебные часы и по делу.

Я вопросительно взглянул на мастера: что мол, делать с Фургоновым?

— Не тревожьте его. Захочет — сам подойдет, попросит. Дело это полюбовное, тут неволить нельзя… — Павел Степанович проговорил нарочито громко, специально для Фургонова.

Тот с шумом откинул угольник, сорвал с себя фартук, оделся и вышел из мастерской. Через некоторое время вернулся и стал возиться возле верстака, собирал и прятал в шкафчик инструменты, бросая в нашу сторону быстрые завистливые взгляды.

Выйдя из мастерской, Фургонов метров сто молча шел рядом со мной. Затем, дернув меня за рукав, требовательно попросил:

— Отстань немного!

Я замедлил шаг. Ровный гул — могучее дыхание завода — тяжело колебал воздух. Над корпусами, вкрапленные во тьму, светились острые точки огней. Осенний ветер раскачивал лампу на столбе, и тропа, по которой мы шли, то освещалась, то погружалась во мрак. Сунув руки в карманы пальто, подняв воротник, ссутулившись, Фургонов прерывисто кричал мне в ухо, точно захлебывался ветром:

— Ты думаешь, правильно он поступает со мной, мастер-то? Отвергает! Не заслужил высокой чести. Ну, нагрубил — это одно. Ну, я виноват, каюсь. А радиола — это ведь совсем другое дело. Разве можно ставить все на одну доску? Если бы сам Сталин знал об этом, я знаю, он бы посочувствовал: не по-товарищески поступают со мной… Чем я не заслужил, скажи? Учиться стал лучше, ты сам знаешь, по комсомольской линии нагрузку получил и справляюсь с ней, хоть Никиту спроси… Хочу, чтобы и моей работе оценку в Кремле дали… — И, опять дернув меня за рукав, сказал: — Поговори ты с ним.

— Что, у тебя языка нет? Сам говори.

— Я ж объясняю: отвергает он меня. А ты бригадир, тебя он послушает. — Фургонов схватил меня за отворот пиджака, заглянул в глаза и пробасил с угрозой и мольбой: — Будь хоть ты человеком! Никогда никого не просил так, а тебя прошу. Поговоришь?