— Дурой, видать, и осталась, снова б открыла.

— Устин тебя ищет. Сюда приезжал, но Аграфена тебя тогда спрятала у реки.

— Ищет? — и опять удивилась, не найдя в Душе страха. Только злоба запылала сильнее, чем прежде.

И Вера продолжала говорить.

— Может быть, Ксюша, все люди немножечко дураки? Кто полностью властен над чувствами? А? — и подумала про себя: «Я коммунистка. У меня большая работа — коммуна, организация рабочего контроля на приисках, организация школ, а чуть останусь одна, так вижу его. Быть может — врага».

— У тебя есть жених? — спросила Ксюша.

— Как тебе сказать… Наверное, я его потеряла. Эх, Ксюшенька, есть такая русская поговорка: что имеем не ценим, потерявши плачем. И часто проходим мимо нашего счастья. Да как без ошибки узнаешь, счастье проходит мимо тебя или нет?

10.

— Попрошу без сантиментов в духе Лидочки Чараской, — прикрикнул Ваницкий. — Я дал тебе время одуматься, поразмыслить, а теперь получай приказание. На юг вышел отряд под командованием ротмистра Горева. Его задача — восстановление старых порядков в районе наших с тобой приисков. Наших с тобой! Понимаешь? Твой совет для него превыше закона. Конечно, разумный совет.

— Я сказал: не поеду.

Аркадий Илларионович забарабанил по столу указательным пальцем и сосчитал: «Раз… два… три… четыре…»

— Имей в виду, дезертирство в военное время карается смертью.

Валерий смотрел на отца и чувствовал, как слабеет в нем сила сопротивления. Отец не бросает слов даром. Валерий ненавидел сейчас отца, но спорить больше не было сил.

— Н-ну, — напомнил Аркадий Илларионович.

Валерий невольно поднялся и ответил почти как в строю:

— Я еду, отец.

11.

— Боже мой, всеблагий, всесильный, всемилостивый, всевидящий, всемогущий, неужто допустишь, штоб подлянка, блудница от кары ушла? А еще всемогущий…

Молится Матрена в старой избе, где и углы покосились и матка просела, а на месте нового дома только печи стоят да лежат на земле груды неприбранных головешек. Взглянет на них Матрена, и еще истовей молится.

— Подлянку-то, Ксюху-то, выдай нам, боже. Напрочь спалила избу, а Устин только оплеуху успел ей дать.

Бог у Матрены, как у всех кержаков, падкий на самую грубую лесть. Скажешь ему: всемогущий, — глядь, он и сделает, о чем просишь. Матрена не очень его уважает, потому, как малость с глупинкой бог. Ему за копейку поставишь свечу и давай попрекать: гляди, мол, свеча горит, так смотри, пособи повыгодней пашеничку продать. Вроде: на тебе горсть дыма, а ты мне сотню рублей. Если плохо действует, можно и попрекнуть, и малость польстить: ты же всемогущий, всепомнящий, неужто забыл, я те свечу ставила утром?

Которую свечу жжет Матрена перед иконами, батраков и на прииск гоняли, и в Притаежное, и на пасеки. Сам Устин в коммуну ездил. «Не сквозь землю ж она провалилась! А это кого еще бог несет. — скосила глаза. — Гудимиха. Ее еще не хватало».

Распростерлась Матрена перед иконами и решила: до вечера пролежу, покеда эта змея не уйдет.

А Гудимиха степенно вошла в избу и опустилась рядом с Матреной.

— Боже ты мой, всеблагий… — начало громко Матрена.

— Иже еси на небеси. — продолжила гостья и ударила лбом об пол.

— Помоги ты мне, боже, — повысила голос Матрена, чтоб Гудимиха поняла, гость непрошеный — хуже врага. Особенно если хозяйка с господом говорит.

От обиды Гудимиха губы поджала в букетик и, кажется, еще суше стала, длиннее. Надо б уйти, да новость к месту пришила.

— Матерь владычица, — шепчет Гудимиха, — пощади ты меня, не кажи ты мне больше богомерзкую Ксюху, — и поднялась с колен, будто не видела разгоревшихся глаз Матрены. К двери пошла, но Матрена за подол ее ухватила.

— Постой. Когда ты видела Ксюху?

— Седни, Матренушка. Ох, не хотела тебя печалить, да с языка сорвалось.

— Садись-ка к столу. Ой, не подняться мне. Спасибо тебе, Степанидушка, подсобила. Может, рюмочку выпьешь? Настоечка на черемухе — ой, хороша!

— Времени нет, — и опять к двери.

Сторицей вернула Матрене обиду. Ужом пришлось той повертеться перед Гудимихой, и платок подарить, и на кофту отрез, пока вызнала: все же в коммунии скрывается Ксюха. А как вызнала, так сразу во двор. Устин в ту пору новую сбрую примерял на коня-бегунка.

— Устин Силантич… — со злым шипом заговорила Матрена, — Ксюха у коммунаров, у свата твово, у Егорки. Она у них за стряпуху. Вели-ка коней запрягать, — и, повернувшись к востоку, лицом к сгоревшей избе, протянула к небу ладони. — Спасибо те, боже, што услышал молитвы мои.

12.

Вечером, при свете костра, Егор отпилил от березового бревна четыре кругляка, выдолбил в середине дырки — получились четыре колеса с нарядными белыми ободьями из бересты. Две палки — оси. На них пристроил настил из жёрдушек и получилась тележка.

— На, Ксюша, катайся, — пошутил Егор. — Ежели воды будет надо, поставишь бадейки и привезешь. Все легче, чем на себе.

«А можно и в поле, — подумала Ксюша утром. — Сколь время теряют посевщики на обед, пока на усадьбу придут да обратно».

Сготовив обед, поставила на тележку цебарки с пшенной кашей да с чаем, миски, ложки сложила, калачей взяла и отправилась в поле. Хотелось, чтоб увидел ее повозку Кондратий Григорьевич. Он очень старался облегчить, чем можно, труд коммунаров, а обед, привезенный в поле, — разве не помощь? Жаль, что уехал он в Рогачево. Ну ничего, наглядится, когда приедет.

Впереди — цепочка людей. Вера там, Аграфена, дядя Егор. Человек, наверное, сорок. Они стояли к Ксюше спиной, копали лопатами землю, и вскопанная полоса, как полынья весной, ширилась на зеленой степи.

Копали слаженно, дружно. Движения сливались воедино, и Ксюша остановилась, пораженная необычностью обыденного.

Босоногий Петюшка первый увидел Ксюшу и закричал:

— Тетя Ксюша кашу нам привезла!

Коммунары шевелили затекшими пальцами и грузно садились на землю, в тень. Эх, вкусна каша после тяжелой работы! А чаек! Из смородинного листа, на мягкой пахучей траве — до чего ты душист.

Раскрываются души. Седой Айзек, переселенец, подсел к Егору, тронул его за руку.

— Вы, Егор, утверждаете, что Кондратий Григорьевич правдивый человек? Я сам везде говорю об этом. Но прошлый раз Кондратий Григорьевич сказал, извините, такое… — Айзек покачал головой. — Он сказал: скоро каждый будет иметь обутки. Скажите, пожалуйста, мне, Егор, как может говорить такие слова правдивый человек? Разве можно одеть всех людей? Всех как есть? Если б мне на семерых моих деток трое валенок раздобыть, и больше не надо…

Замолчал старый Айзек. Примолкли и коммунары. Обутки каждому из сарьши? Приврал, поди, старый учитель.

А Айзек продолжал:

— И сказал еще, что у каждой семьи будет собственная каморка. Дорогой мой Егор, обратите внимание, Кондратий Григорьевич сказал каморка, не угол. Егор, почему вы молчите? Почему не отвечаете на мои вопросы, которые не дают мне покоя ни ночью, ни днем?

Эх, Айзек! За душу схватил. Растревожил. Как ни устали коммунары, а собрались вокруг Веры и Егора с Айзеком. Хотелось бы, очень хотелось и Ксюше послушать, что скажет еще старый Айзек, что ответит ему Егор, «о надо кормить пахарей. Не прощаясь, чтоб не нарушать беседу, Ксюша взялась за веревки и потянула дальше по гриве свою походную кухню.

Пройдя небольшой ложок, Ксюша увидела, как три плуга ходили по смежным полосам. На дальней — Тарас, на средней — Савелий, на ближней — Никандр. Все трое босые, рубахи навыпуск, чтоб ветер по телу ходил, через плечо перевешана длинная перевязь с кнутовищем. Кнут волочится по земле.

— Э, милые, э… — покрикивал Никандр, шагая за плугом.

Желто-зеленая степь — желто-зеленое море. Черной струей течет борозда из-под лемеха плуга, как за кораблем.

— Э, милые, э, но-о, — покрикивал Тарас шагая за плугом.

Три мужика, засучив штаны до колен, тянули за плугом борону. Она цеплялась за землю, шла рывками: то прямо, то боком, и тянувшие ее мужики шли рывками. Вздулись жилы на шеях.