— Николушка, за что они тебя так?..

Ксюша не искала ответа «за что?» Она не старалась даже понять, кто эти люди, пришедшие вместе с Сысоем, уничтожившие усадьбу коммуны, избившие коммунаров и приискателей, она мучительно думала: как помочь? Что можно сделать сейчас? Понимала главное: оставшись на свободе, можно чем-то помочь друзьям. Значит, нужно пока затаиться, заглушить в себе рвущийся крик.

Вон, как кутенка, швырнули из амбара Петюшку. Он кувыркнулся через голову по траве и заплакал. Из дверей к нему кинулась Аграфена. Упала рядом: то ли запнулась, то ли толкнул ее кто.

Вышел Егор, держа за руку Капку, худущий, испуганный. Он ли смешил товарищей вечером доброй шуткой?

У Веры под глазом кровоподтек, почти до губы. Ксюша заметила, что не видно Вавилы. Он собирался утром поехать в уезд.

Вокруг коммунаров кольцом шли солдаты с винтовками наперевес. Пленников согнали к скамейкам. На крыльцо вышел Горев и встал впереди Кузьмы. Чуть привстав на носки, он оглядел арестованных, усмехнулся в усы и крикнул в притихшую толпу:

— Крестьяне села Рогачева! Большевики уничтожены, и в Сибири восстановлен добрый старый порядок. Царя еще нет, но он будет! Тогда с каждого спросят, что он делал при большевиках. Коммуну я сжег, на прииске восстановлена власть хозяина Аркадия Илларионовича Ваницкого. А этих, — показал пальцем на стоящих у ворот коммунаров, — на скамьи, чтоб другие запомнили! А пока скажите мне откровенно, где Вавила Уралов?

Сошел с крыльца, — обошел вокруг коммунаров и приискателей. Ткнул в грудь дядю Журу.

— Где Вавила, старик? Не упрямься. Молчишь? Взять его на скамейку!

Четыре солдата схватили Журу. Он упирался, закидывал голову, что-то кричал, обращаясь то к коммунарам, то к стоящим вокруг крестьянам. Но коммунары в кольце штыков. На рогачевцев направлены дула винтовок.

— Душегубы! — крикнул кто-то в толпе.

— На скамью старика, — повторил приказ Горев.

И Журу бросили на скамейку. Лицом вниз. Один солдат сел верхом на голову Журе, второй на ноги, третий быстро спустил до колен штаны.

Ксюша закрыла лицо руками.

«Вж-жик…»

Ксюша знала этот противный шип. Воздух рассекало что-то гибкое, и дядя Жура пронзительно закричал:

— Братцы-ы-ы!

Ксюша пошатнулась. Чтоб не упасть, схватила кого-то за руку.

«Вж-ж-жик…»

Перед глазами туман. В ушах страшные крики.

И тут новый крик, раздирающий душу крик женщины.

Ксюша открыла глаза. На пяти скамейках лежали мужики с обнаженными спинами, и солдаты пороли их шомполами. На шестой, на ближней лавке, лежала худая старуха. Подол завернут на спину, и голые ягодицы, с красным крестом от ударов, дрожали. А возле бился в руках солдат дядя Егор. Он сейчас казался необычно сильным и двое еле держали его.

— Не трогайте Аграфенушку… Изверги! Лучше меня…

— Подожди, старик, места нет, — крикнул какой-то солдат и хохотнул.

«Вж-ж-жик…»

Новая красная полоса на ягодицах Аграфены.

— Боже, Егорушка…

Ксюша забылась и метнулась к скамейке: «Аграфена, родная…» — но кто-то сдавил ее плечо, кто-то прикрыл рот ладошкой, кто-то шепнул ей на ухо: «Замолчь!»

Ксюшу били сильно и часто, только не клали на лавку, а просто Устин зажимал в коленях ее голову, задирал сарафан и стегал чем попало. Было больно и стыдно. Но, оказалось, видеть со стороны, как порют других, видеть, как содрогается при каждом ударе худое обнаженное тело Аграфены много больнее и стыднее, чем самой быть стеганой вожжами по голому телу. Ксюша в ремки искусала угол головного платка, до крови прокусила ладонь и не чувствовала боли.

— Хватит с нее, — крикнул Горев.

Аграфену поставили на ноги, а плюгавый солдатик — тот самый, что стукнул сегодня прикладом Ксюшу, что держал Аграфену за ноги, вдруг встал перед ней на колени.

— Прости, мать…

Стоявший рядом Сысой изо всей силы ударил солдата в зубы.

— Пороть мерзавца! Пороть! А еще доброволец!

Щуплый солдат сам лег на скамейку. А на соседнюю волокли Егора. Он перестал понимать, что с ним и куда его волокут. Шел, не спуская глаз с Аграфены, изогнувшись, потому что Аграфена осталась уже за плечом, и все повторял:

— Уж лучше меня… Уж лучше меня…

— Напросился! — истерически хохотнул рыжий солдат и стянул с Егора штаны.

Ксюша не отвернулась. Не закрыла глаза. Егор для нее был уже не голый мужик, а просто родной человек. Очень близкий. Частица ее самой. И все, что делают с ним эти люди, делают с ней самой. Она мелко дрожала, и дрожь, казалось, у нее едина с Егором. Его положили на лавку, и Ксюша почувствовала руками и грудью холодное, мокрое дерево скамейки. Два солдата взгромоздились на Егора, а третий размахнулся. И Ксюше показалось, это над ней размахнулся Сысой.

Противный свист шомполов. Егор не вскрикнул. Он только вздрогнул. А вскрикнула Ксюша, и снова кто-то закрыл ей ладошкой рот.

…Валерий стоял у окна в горнице Кузьмы. В начале порки он сидел на диване, заткнув уши пальцами. Каждый крик истязаемых колол, и Валерий оцепенел, утратил представление о времени, месте, где все происходит. Но криков становилось все больше, и он почувствовал, что как-то дубеет и, странно, становится много спокойней. Он офицер. Гуманизм гуманизмом, а мужество мужеством. Раз не мог отвратить экзекуцию, так не прячься. Смотри. Пересилив себя, Валерий поднялся с дивана и подошел к окну.

От вида крови на спинах и лавках его замутило, но он взял себя в руки: «Смотри, мужай. На войне не такое придется увидеть». И стал смотреть. Видел, как с какого-то мужика сорвали штаны, положили на лавку. Размахнулся солдат.

«Э-э, брат, лукавишь, бьешь в четверть силы, а зубы оскалил, как если б хлестал что есть мочи. Хитер!» — Валерий смотрел с любопытством, с каким-то непонятным ему азартом, как на скачках или в казино.

На крыльце стоял Горев. Одна рука заложена за борт английского френча, а вторая поднята. Он как бы дирижировал поркой.

— Подлец! Но у него есть система, линия, — позавидовал Валерий Гореву. — Линия подлая, но прямая. Его не обуревают сомнения, как меня. Он скот. Ему чуждо все человеческое.

Сысой втолкнул в круг Устина.

— Это он? — Горев подошел поближе и, расставив ноги, чуть прищурясь, посмотрел Устину в лицо. — Ты, негодяй, предал Сысоя?

Устин молчал.

— Ты?

Голова Устина мотнулась от сильного неожиданного удара в челюсть. Сплюнув кровь, он сказал решительно:

— Поклеп, вашскородь. Не виноват.

Горев расхохотался и, странно, этот хохот среди крови не привел Валерия в ужас.

— Не виноват? Сысой, может быть, ты ошибся: может быть, извиниться надо?

Новый удар по скуле чуть не свалил Устина на землю. В голове загудело, как в разворошенном пчелином улье, и жгучая боль пронзила шею, словно и впрямь кусали пчелы. Ныла скула.

«Бей, бей связанного, — горько подумал Устин, — все одно не повинюсь. Свидетелев нет. А Сысойке нечем свои слова доказать».

И, помотав головой, Устин сказал твердо:

— Поклеп, вашскородь. Недруг какой-то оклеветал меня… в глазах власти… за нее я денно и нощно… Истинный бог…

— Еще поклянись.

— Провалиться мне вот на этом месте…

Надежда блеснула в глазах Устина. Чуть подавшись вперед, он уже с ненавистью взглянул на Сысоя, и первым делом мелькнула мысль: оболгать надо как-то Сысоя, чтоб его, окаянного, сейчас на эти скамейки. Но он не успел додумать, как Горев крикнул:

— На скамейку его!

— Вашскородь… ошибка… — Устин рванулся, повел плечамй, но он не смог стряхнуть вцепившихся солдат.

— Вашскородь!..

— Успокойся, все будет в полном порядке. Я верю тебе: наговорили на тебя, ошибка получилась? Так надо ошибку довести до конца.

Когда первый удар шомполов ожег Устиновы ягодицы, он от неожиданности взревел, как медведь, вскинул голову и сразу сник. Второй, третий, четвертый удар он вынес без крика. Только вздрагивал и после каждого удара приоткрывал глаза, люто смотрел на Сысоя.

— Сколько всыпали? — донеслось до Устина.