Навстречу заторопилась Аграфена.

— Ксюша, чумная, постой, я тебе помогу забраться в шалаш.

— Мне надо к костру.

И на своем настояла. Весь день подкладывала под ведра дрова, подливала воду в выпревший суп и радовалась тому, что вносит в общую жизнь хотя бы маленький пай. А еще через несколько дней осталась одна кашеварить.

Как-то перед обедом, чубарая лошадка подвезла к стану телегу на деревянном ходу.

— Здравствуйте. Это усадьба коммуны? — спросил с телеги пожилой мужчина, широкоплечий, в черной форменной тужурке с медными пуговицами и в очках с железной оправой.

— Коммуна, — ответила Аграфена.

— Чудесно! — Приезжий улыбнулся приветливо. — Вы Веру Кондратьевну знаете? Я отец ее. Где она? В поле?

Приезжий уперся руками в телегу, соскользнул с нее и, достав костыли, присвистнул, дескать, что поделаешь, — если своих ног не хватает. Повернулся к вознице. — Вот тебе, Федор Арефьич, и наша коммуна.

— М-мда-а, — Федор Арефьевич, кряжистый, мужичок, в домотканой одежде, оглядывал шалаши, костер, в котлы заглянул и каждый раз повторял, чтобы лучше запомнить: «В балаганах живут… лес на жилье, видать, воэят… на обед кашу варят, не жидку… Место весело, да не в месте счастье».

— Ходок к вам, — кивнул на возницу Кондратий Григорьевич. — До степи докатилась весть, что в Рогачево люди хотят жить сообща — вот мужики и отрядили его посмотреть да выведать, хороша ли будет коммуна для них. В самый сев отрядили. Пообещали за него и вспахать, и посеять, да еще семь рублей и три гривны на дорогу собрали.

Осмотрев все, мужик неторопливо распряг лошадь, пустил ее на траву и вернулся к Кондратию Григорьевичу.

— Пошли пашню глядеть.

Вечером, как всегда, после ужина коммунары пошли кто ладить литовку, кто топорище строгать, кто сразу в шалаш да на постель. Кондратий Григорьевич подманил к себе Веру, Егора, спросил:

— А газеты когда читаете?

— Не получаем мы их.

— М-мда… Это исправим. А книжки?

— Времени нет, — попыталась оправдаться Вера.

— Как нет? А сейчас? Разве нельзя строгать топорище и слушать? Подсаживайся к костру и изволь-ка читать, не ленись.

Голос у Веры чистый. Вначале коммунары не слушали. Намаятся за день и байки на ум не идут и непривычно слушать. Егор так и сказал:

— Зря надрываешься, Вера. Завтра вставать чуть свет, а слухать? Ну, я разве послухаю, да и то штоб тебя не обидеть. Да вон Тарас у костра засиделся.

— Все равно она будет читать, даже если одна останется, — то ли в шутку, то ли всерьез сказал Кондратий Г ригорьевич.

— Пошто одна. Я с тобой посижу. — Это Аграфена подошла к огню и села напротив. — Читай.

Вера нарочно читала громко, чтоб люди слышали в шалашах. И, несмотря на усталость, на позднее время, к огоньку еще подошло несколько человек. На другой вечер слушателей стало больше. И с тех пор в обычай вошло перед сном слушать Верино чтение.

— Жил да был мужик Ермил, всю семью один кормил. Мужичонка был пустящий: честный, трезвый, работящий: летом — хлебец сеял, жал, а зимой — извоз держал. Бедовал и надрывался, но кой-как перебивался. Только вдруг на мужика — подставляй, бедняк, бока! — прет несчастье за несчастьем, то сгубило хлеб ненастьем, то жену сразила хворь, то до птиц добрался хорь…

…То вздохнет мужик, то охнет, день за днем приметно сохнет. «Все, — кряхтит, — пошло б на лад, ежли мне б напасть на клад».

— Ишь ты…

— Губа не дура. Клад — оно дело шибко хорошее. Это, брат, сразу…

— Тише ты, слушай.

Читает Вера, как Ермил то с лопатой в поле едет, то буравит огород… и бранит весь белый свет. Клада нет!

— М-мда, клад, видать, не шутка, — вставляет Тарас и получает толчок под бок: тише, мол.

И Ермил решил, что без знахарки клада не добыть.

Вера прервала чтение. И как же иначе. Если спора не будет, если чтение не захватит слушателей, тогда для чего читать?

— Сразу надо бы шастать к знахарке, — сочувствует один.

— Много знахарка поможет…

— А кто ж окромя знахарки?

И Ксюше показалось, что Ермил решил совершенно правильно.

— Давайте послушаем, как получится у Ермила, — серьезно, без тени улыбки, говорит Вера.

Просит Ермил знахарку: —Помоги мне клад найти.

Чтоб узнать к нему дорогу, нужен черт мне на подмогу…

А знахарка уверяет, будто у нее есть как раз бесенок. Но мал еще, подрасти ему надо. Довольный Ермил согласен подождать и тащит бесенку на корм то меру зерна, то поросенка. Обнищал совсем. До нитки. За гроши спустил пожитки и, потеряв терпение, полез ночью к знахарке искать бесенка. «Бесик!.. Бесенька!.. Бесенок!..Не спужался бы спросонок… Шарит с пеною у рта! Ни черта!»

Егор, закрыв лицо растопыренной пятерней, громко хохочет.

Те, что верили в беса, хихикают пугливо.

— Неужто конец? — с сожалением спрашивает Егор. — Может, еще есть такое?

— Зачем такое? Я прочту вам конец.

— …Жалко, братцы, мужика, что Ермила-бедняка! Уж такая-то досада, что не там он ищет клада. А ведь клад-то под рукой! Да какой! Как во поле, чистом поле реют соколы на воле, поднимаясь к небесам. Кабы к ним взвился я сам, шири-воли поотведал…

— Это, вроде, на революцию намекает?

— Ш-ш-ш…

— …Я б оттуда вам поведал, что сейчас наверняка не сорвется с языка!

— Видать, еще при царе писал.

— Голова!

— Может, еще прочтешь?

— Завтра, товарищи.

Ксюша любила вечерние чтения. Днем дурные мысли лезут в голову, порой криком рвется душа, а вечерами у костра забываешь тревогу.

После чтения коммунары расходились по своим шалашам, а Ксюша оставалась прибрать и почистить посуду. Оставалась и Вера, усаживалась на бревно и, обхватив колени руками, смотрела в огонь. Лицо Веры непрерывно менялось и от дум, и от огненных бликов и теней, что бегали по нему.

Вот и сегодня Вера не пошла в балаган, а тихо обошла усадьбу, постояла над обрывом. Шумела на перекатах река. Напрягая все силы, пел в тальниках соловей-красно-шейка. А издали, из-за реки, вторил ему другой. Он извещал весь мир, что здесь, в кустах, его владения, гнездо, избранница его сердца, и горе тому, кто покусится на его соловьиное счастье.

— Люблю я такие ночи, — сказала Вера, подходя к костру и садясь «а бревно. — И темно, и луна, и шорохи за спиной. И чувствуешь себя как-то совсем по-особому: частью ночи, частью луны.

Ксюша не все поняла из Вериных слов, но главное уяснила: она, Ксюша, любит ночь, костер, горы — и Вера их любит. Пусть как-то по-своему.

— Моя мама говорила, што у каждой травинки своя душа. И горы живут…

— Я тоже так думала в детстве, — ответила Вера. — И, пожалуй, даже сейчас сердцем чувствую душу травы. Когда я училась в первых классах, мёня на рождество приглашали к знакомому леснику. У него была дочь чуть постарше меня. Мы надевали лыжи и подолгу бродили по снегу меж соснами. Тысячи их в бору. И на первый взгляд все одинаковые, но некоторые и людей различают примерно так же: повыше, пониже, потолще, потоньше. А для меня каждое дерево имело свой характер и даже имя. Сосна на опушке — пушистая, ветви тянутся к солнцу — это Мария Ивановна. Дородная, полная. У нее постоянно флюс. Поздоровавшись с ней, я бежала дальше и громко кричала: «Где моя Настенька? Вон она! Здравствуй!» Сосна Настя стояла в тесном кругу сестер и была среди них самая стройная.

А вот «Нину Семеновну», наверно, еще подростком погнул медведь, и она кривовата у комля. Кажется, что хромает. Зато какая у нее «шевелюра» — густая, раскидистая! «Нина Семеновна» чуть светлее сестер и потому даже в пасмурный день казалась мне освещенною солнцем. Может быть, Ксюша, мы часто видим то, что хочется видеть, что радует глаз, возвышает, и в этом, быть может, великая правда жизни…

Замолчала, что-то не досказав. Подумав, спросила:

— Говорят, когда загорелся Устинов дом, ты, обжигаясь, сама открыла им дверь.

— Дура была.

— А теперь бы не открыла?

Досада появилась: зачем ворошить в памяти то, что надобно позабыть. «Открыла б? Нет? Умнее стала? — копнулась в душе, и ответ удивил саму Ксюшу: