— Чистая правда! Ей-богу!

— Так я согласная. Берите себе половину, половину мне. Но только, Сысой Пантелеймоныч, уж очень прошу и хочу упредить… Половину прииска отдам на второй день посля моей свадьбы с Ванюшкой. Раньше не дам.

— А вдруг он передумал жениться? Я-то при чем?

— А тогда мне и прииск не нужен, — вспомнила наказы Арины. — Потом непременно, штоб на все было согласие Ванюшки. Без его согласия и я не согласная.

— Гм! Ванюшку, Ксюша, мудрено сюда привезти. Но уж для тебя разобьюсь, а привезу.

— Только, Сысой Пантелеймоныч, без согласия Ванюшки я прииск не отдам.

— Будет согласие. Будет. Но и ты поклянись.

— Клянусь, — встав на колени и крестясь на икону в углу, Ксюша говорила — Клянусь отдать Сысою Пантелеймонычу половину Богомдарованного прииска на второй день посля, нашей с Ваней свадьбы. И штоб было согласие Ванюшки… Все, Сысой Пантелеймоныч?

— Все. — Сысой снял икону, подал её Ксюше. — Целуй.

Ксюша поцеловала икону. Поднялась с колен и начала собираться.

— Весточку, ежели надо, на Арину присылайте. Я у неё покуда живу. Ну, бывайте здоровы.

Снег валит хлопьями, крупными и пушистыми, как совиные перья. На высоком пригорке, откуда виден весь прииск, — три высоких берёзы, а между ними свежий могильный холм.

Ксюша стоит на крыльце конторы, прислонившись спиною к двери, неотрывно смотрит на берёзы, а перед глазами её — глубокая могила, седенький священник в чёрной бархатной ризе тянет надтреснутым старческим тенорком: «Ве-ечная па-амять…»

Вавила сидит в санях. Федор и Лушка поддерживают его. Он говорит над гробом. В памяти Ксюши всплывают только отдельные фразы.

— Михей был мне братом…

«И мне вроде брата…» — думала Ксюша.

— Я не забуду тебя…

— И я никогда не забуду, — не таясь плакала Ксюша.

— Не забуду что немецкая пуля тебя не нашла, пощадила. Не пощадил, к могиле привел свой, российский, богач. Этого я никогда не забуду. Клянусь.

— Клянемся… клянемся…

И Ксюша глухо повторила:

— Я тоже клянусь.

Слезы мешали понять, в чём клялся Вавила, в чём клялись приискатели, но Ксюша чувствовала, ей необходимо сказать на прощанье Михею что-то очень большое, а слова потерялись.

— Я клянусь отомстить за Михееву смерть, — сказал Вавила.

— Я тоже.

Перед Ксюшей, у края могилы, гроб, покрытый старой солдатской шинелью. Рыжий чуб прикрывает рану на лбу и, кажется, Михей просто спит.

Все опустились на колени. И Ксюша опустилась. Увидев, как снежинки падают не тая на щёки, скопляются под бровями, закрывая веки Михея, она вскрикнула, сдула снежинки с лица и обхватила руками плечи Михея.

Больше Ксюша не слышала, что говорил Вавила, что говорили другие. Она сама говорила с Михеём, словно с живым.

— Ты сказывал, на земле у тебя никого нет роднее меня. И ты мне, Михей, братом был. Был бы ты жив, я бы все, всё тебе рассказала.

— Вечна-я па-амять, — пропел ещё раз поп.

Шесть приискателей три раза выстрелили вверх.

Горы эхом ответили, будто тоже прощались с Михеем.

Ксюша первая бросила в могилу на гроб прощальную горсть земли. Сама с друзьями ровняла могильный холм, а Михей перед глазами живой. Кажется, он не в могиле, а где-то тут, за углом, идёт по дороге, сейчас выбежит на крыльцо и скажет, как прежде: «Здравствуй, Ксюшенька, здравствуй, красавица».

Слезы текли по щекам Ксюши. В горле комок.

— Прости, Михей. Не вольна я была в своём сердце. Не целовала тебя живого, мертвого поцеловала при всех. Когда жив был, досадовала на твои слова, а не стало тебя — сердце кровью облилось… Другие, может, и забудут тебя, а я буду помнить. Всю жизнь. Как мы с тобой очуп качали. Как грамоту вместе учили. Ты первый про любовь мне сказал. Спасибо, Михей. Такое не позабудешь.

С пригорка, от могилы Михея спустился человек. Ксюша вгляделась. «Никак, Кирюха безрукий? Он!» Подошел Кирилл. Поздоровался.

— Здорово-те, Ксюха! Мне бы Вавилу надобно повидать.

— Вроде спал Вавила. Погодь, погляжу.

Вернулась.

— Не спит, проходи. Только недолго. Он ещё слабый.

— Не бойся, не замаю… Там боле никого нет?

— Никого. Скоро Лушка придёт. За молоком убежала.

— Ну и ладно — Прошел. Ксюша притворила за ним дверь.

Вавила лежал на постели Ивана Ивановича. Голова замотана полотенцем. На покрасневшем лбу, на пунцовых щеках крупные капли пота, будто Вавила недавно вернулся из бани, обмотал голову полотенцем и прилег отдохнуть. Только дергались веки, да странно кривились крупные губы.

— Пи-ить…

Кирилл рванулся к столу, где стоял ковш с водой, потянулся к нему обрубками рук. Неловко взметнулись рукава солдатской шинели и бессильно повисли.

— Пи-ить.

— Родимый, да как же… — Кирилл прижал ручку ковша щекой к плечу, напоил Вавилу.

Вавила открыл глаза. Увидел незнакомого человека в серой солдатской шинели, в потрепанном хорьковом треухе. Странно припав к столу небритой щекой, он ставил ковш. Спросил:

— Ты кто?

Кирюха уселся на табуретку у самой постели.

— Ты чей? Откуда? — снова спросил Вавила.

Кирюха будто не слышал вопроса. Наклонился к самой подушке и прошептал Вавиле на ухо:

— Душевно ты нонче над могилой Михея сказывал. Дружок ему, видно?

— Друг.

— У Михея хорошие были дружки. Про одного он нам намекал. Не про тебя ли?

Вавила насторожился. Иван Иванович говорил, что сегодня у въезда на прииск опять была прибита доска, а на ней надпись углем: «Устин убийца Михея. Долой кровопивцев!»

— Ты чей? — допытывался Вавила. Но Кирюха опять про своё:

— Михей сказывал, любили они с дружками в лесу собираться.

— Бывало. Возьмут бутылку водки, закуски, гармонь, костёр разведут… — от напряжения мысли работали четко, а во рту пересохло. Вавила потянулся к ковшу, отпил воды.

— Сказывал, натакались они по осени в тайге на доску. Прибита была к пихте. Не слыхал? — продолжал Кирюха.

Вопросы прямые. Сторожится Вавила.

— Было, кажется, и такое. Только дождь поразмыл все.

— Но? Михей сказывал, будто не поразмыл. — Сказывал еще, дружок у него умел на гармошке играть, — и, пригнувшись к самому уху Вавилы, пропел без слов: «Смело, товарищи, в ногу». Пропел, и тотчас же выпрямился. Огляделся по сторонам.

«Свой или на бога берёт?» Вавила всматривался в лицо безрукого. Заросло оно бородой до самых бровей, а глаза пытливые, грустные. Безрукий не опускал их, не отводил.

— Ты откуда эту песню узнал?

— На фронте от товарищей слыхал. Потом — от Михея, — и опять полушёпотом, пригнувшись к Вавиле — На доске-то мои дружки писали. Сам я, видишь, — потряс пустыми рукавами. — И сёдни мы про убивцев Михея… Душа горит.

— Ты большевик?

— Это как?

— Партия есть такая.

— Не слыхал. Мы сами тут по себе. Трое всего. Слыхали, будто в Новосельском краю кто-то вроде нашего гоношится, ищем, да натакаться не можем. А вас-то много?

— Есть люди.

И опять шёпотом Кирюха:

— Я чаю, ежели хорошо поискать на селе, такие, как мы, еще, поди, есть, да сторожатся. Кабы всех собрать— эх, и сила б была. Прямо бери царя за глотку да по зубам… Уж больно я зол на него. Меня-то Кирюхой зовут. Нас, Кирюх, на селе пятеро. Безрукого спрашивай. Эх радость какая, нежданно-негаданно друга нашёл. Обсказать сколь надо, да тебе, видать, плохо. — Собрался идти, но задержался.

— Ваши-то забастовку затеяли. Может, мы чем поможем. С кем обговорить-то?

— К Федору иди.

— К какому Федору? Тому, у которого шрам на лице? Сёдни, когда по Михею салют давали, у самой могилы стоял? Он же сусед мой и кум. Вот те на! Ни-как тебе сызнова плохо стало? Ксюху позвать?

— Позови.

— А я, значит, к Федору.

— Спасибо, товарищ.

— За што спасибо-то. Тебе, друг, спасибо. А то мы — одни. Теперича вот до чего на душе радостно стало.