Изменить стиль страницы

— Так что, может быть, вернемся, а Коля дома, — закончил он с победной улыбкой. — И телефон Орехова я на всякий случай записал.

Лидия отошла к сумке достать носовой платок и выпустила копившиеся слезы. Колька, может быть, нашелся. Отец, может быть, потеряется навсегда… Дремавший на диване Лешка приоткрыл глаз и погрозил ей кулаком. Она промокнула слезы рукавом и вернулась к отцу. Только что смеявшийся, возбужденный, он слепо смотрел в потолок, и лицо у него опять было скорбное.

— Папа!

— Не жилец, видно, твой папа, старая развалина.

— Не болтай, какой ты старый?! Еще внуков не дождался!

— Что ты — внуков! И не вздумай, малюська, разве можно, с твоим-то здоровьем?! Себя побереги!

Видно, в мыслях он уже примеривал на себя роль беспомощного ребенка и считал, что дочери и с ним одним не управиться.

— Теперь мы тебя будем беречь. Мы с Колей. — «Если он только жив», — про себя добавила Лидия.

— Лидочка, детка, это же я тогда, старый дурак, отогнал твоего Колю. Сказал, что если не отвяжется, из института вылетит. — Из отцовых глаз бежали медленные, почему-то казавшиеся холодными слезы. — Людовед, психотехник, манипулятор! Не так твою жизнь устроил!

— Не говори так, папа. Ты просто не знаешь: я сама испугалась жить, как он, в деревянном доме, тетка в фартук сморкается!

— Это не важно, дочка. Главное, чтобы человек был свой, своей породы. Была бы жива мать, она тебе бы по-женски объяснила…

Будь отец здоров, Лидия вставила бы шпильку: «Раньше ты насчет породы совсем по-другому объяснял: бульдожка лезет на бульдожку, дворняжка на дворняжку!» Теперь она, конечно, смолчала. Пусть говорит что хочет, лишь бы ему было легче… А насчет породы она только с Колькой и начала по-женски понимать: порода — это запах от любимого, как свой, дыхание, как свое…

— Насчет породы: он сейчас новый русский, а мы интеллигенция. — Чтобы потрафить отцу, она выставила на обсуждение социологические категории.

— Новороссы тоже разные. За ними сейчас будущее, и есть, кто по головам идет… А Коля… У него душа…

Лидия засопела: хоть и болен отец-психотехник, а знает, на какие кнопочки надавить.

— У него, кажется, есть девочка? — Отец отвернулся к спинке дивана.

— Вот видишь, как мне быть? Сам понимаешь: чужой ребенок… — Это был ее ответный психотехнический ход: пускай отец сам отвергнет все возражения против Ивашникова.

— Недавно видел сон: девочка ко мне на кровать садилась, беленькая, как ты, в белом платьице… Тяжело, когда мальчишки. А девочки — ангелы… Ангелы! — Отец заметался, разбрасывая по тощей подушке седые потные волосы, и крикнул со счастьем и мукой: — Лидуська, у меня очень болят ноги!

Подскочил Лешка и начал, как показывал военный медик, вертеть головку шприц-тюбика с промедолом.

На аэродроме их ждал зеленый санитарный «уазик» с хмурым водителем-солдатом. За чей все это счет, Лидия не знала и от себя дала пятьсот долларов летчикам и водителю сто рублей. Воин сразу же повеселел и стал многословно разъяснять, что если человек с кровотечением, то нужно везти его в Склифосовского, а с позвоночником, конечно, лучше в ЦИТО — Институт травматологии и ортопедии. «В ЦИТО», — решила Лидия.

Ручки отцовых носилок продели в брезентовые петли, специально для этого сделанные в «уазике». Носилки висели, раскачиваясь, что должно было смягчать тряску, но все равно болтало невыносимо. Отец, пришедший в себя после наркотика, болезненно вскрикивал, а второй шприц-тюбик Лешка втихую вернул летчикам. Когда это выяснилось, Лидия повздорила с ним по-кухонному, до истерики, и тишайший клипмейкер влепил ей пощечину: «Отца на иглу посадить хочешь?!» Может быть, он был совершенно неправ, но Лидия почувствовала к нему пришибленную, ей самой не понравившуюся благодарность бабы, за которую сильный мужчина принимает невыносимые для нее решения. Он был сильный, маленький Лешка, и в забаррикадированном гостиничном номере вел себя достойно: вязал свои дурацкие веревки из занавесок. Не важно, что веревки не пригодились, — он вязал надежду, выход из безвыходного положения. А то можно было бы свихнуться, сидя в этой мышеловке и дожидаясь, когда начнут ломать дверь.

А Валерка их бросил. Вот так просто велел солдатику остановиться у метро: «Я живу на этой линии». Взгляд у негатива Ивашникова был ясный: командировка кончилась, Василия Лукича и без него довезут до больницы, так зачем ему переться куда-то с дорожной сумкой? Лешка сообразил рассчитаться с ним за последние два дня. Давал из своих, у него были не доллары, а деревянные, и при пересчете на курс получилось не кругло. Лешка полез по карманам искать мелочь, но журналист его великодушно остановил: «Какие могут быть счеты между своими!»

С этими словами негатив Ивашникова вышел из Лидиной жизни.

Приехали в ЦИТО, куда-то на «Красный Балтиец». Еще с порога приемного отделения Лидия начала рассовывать деньги, но врачи отказывались брать наотрез, и она решила, что положение отца очень серьезное. Пыталась добиться, чтобы оформили отдельную палату по коммерческим ценам — ей сказали: «Потом, а пока он побудет в реанимации». Услышав «реанимация», Лидия обняла пузатого большерукого зава спинальным отделением и зарыдала: «Это я одна виновата!»

Ей вкатили какой-то укол в ягодицу и, застывшую, ко всему безразличную, проводили до дверей. Верный Лешка переругивался с кем-то из больничного персонала — он подогнал такси на пандус для санитарных машин.

Лидия уселась рядом с водителем и назвала адрес Трехдюймовочки.

Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЛИДА РОЖДЕСТВЕНСКАЯ!

В санблоке на складе Брехунца, где похитители держали Ивашникова, набились нужные и ненужные сейчас люди: Лидия, Кудинкин, Виталик, Люська, сержант-шофер и капитан Орехов, маленький лысоватый брюнет, очень похожий на Кудинкина, только безобразно разжиревшего. Капитан оказался в роли экскурсовода и чувствовал себя не в своей тарелке. Показал пролом в стене: «Тоненькая стенка, в полкирпича, долбанули пару раз ломом, и все». Показал обломки перегородки в душевой: «Вот здесь он писал, а потом этот кусок выломали и выбросили».

Он достал из канцелярской папки с тесемками обломок светлого пластика и протянул Лидии:

— Это он вам писал. На помойке нашли.

«Лида, Лида Рождественская, одуванчик мой золотой!

Не буду врать, что все эти четырнадцать лет я каждый день думал о тебе. Я работал, кого-то любил, нянчился с дочкой, ел, спал и опять работал. Но при этом я хотел Лиду Рождественскую, как другие хотят стать миллионерами, дипломатами или академиками. Я не был уверен, что добьюсь тебя, и совершал поступки, которые сейчас оказались лишними, но я их не стыжусь — ты сама понимаешь, нельзя стыдиться собственной дочери и мечтать о том, чтобы ее не было. Я видел в дочке тебя, я хотел ее назвать твоим именем. Было время — я мечтал, что у тебя будет сын и нашим детям удастся то, что не удалось нам.

Лида Рождественская, счастье мое! Не знаю, увижу ли я тебя снова, но хочу, чтобы между нами не оставалось неясностей. Были целые месяцы, когда я не вспоминал о тебе. Но и эти месяцы я жил ради одной цели: добиться Лиды Рождественской. Я торопился защитить диссертацию, потому что у Лиды Рождественской папа профессор. Я зарабатывал деньги на всем, на чем мог, и не всегда так, как мне хотелось, потому что Лида живет с папой небедно, а со мной должна жить богато. Мне не хватало честолюбия. Я хотел быть просто хорошим химиком, специалистом такого уровня, чтобы мне достойно платили и не смели мной помыкать. Ты привыкла к большему, и ради тебя я стал добиваться большего. Если бы я не встретил тебя, у меня бы была другая жизнь: жизнь полегче, вполсилы, потому что без тебя я бы никогда не узнал всех своих сил и способностей.

Ты знаешь: я никогда за словом в карман не лез, но сейчас у меня нет для тебя слов, кроме тех, которые миллионы раз повторяли миллионы людей. На них держится род человеческий, и слов лучше и чище еще не придумано: я люблю тебя, я люблю тебя, Лида Рождественская!