Ясно было, что Старик в порыве своем клятву свою выполнить готов, Игната ножом, а может и не ножом пырнет… и тоже верно, ясно, что не на ветер Гонзаль слова свои бросил, и что у него Средство на Игната имеется, чтобы до отцеубийства его довести… а так, без убийства, здесь, видимо, обойтись не могло, и дело только в том, Отцеубийства или Сыноубийства оно образ примет… Я перед Томашем, перед отцом моим, на колени пасть хочу… но вновь крик Гонзаля «Сынчизна, Сынчизна» в ушах у меня раздался, уши разрывая, и я, стало быть, с колен вскакиваю и давай Ходить, в Хожденье устремляюсь, Хожу, Хожу, Хожу и того и гляди дом весь разнесу, старика убью! Что мне старик! Старика зарезать, укокошить! Где настигнуть Старика, там его и задушить, чтоб Молодой Старика задушил! Вечно что ль Отец Сына будет резать? Когда ж Сын — Отца?

Хожу, значит, и Хожу. Но когда так Хожу, хожденье мое как бы направляется куда-то и ведет меня куда-то (хоть сам и не знаю, куда)… туда, где Игнат сонный лежит… потому, значит, Хождение мое ходит и ходит и ходит, а там Игнат… и Хожу, а там Игнат где-то в комнате, которую ему Гонзаль отвел… ну и думаю я, значит, что ж это я все так Хожу, пойду-ка я к Игнату, к Игнату… и когда мысль эта меня осенила, хождение свое я в коридор направил, что к Игнатову вел покою, а там темно, коридор, подлец, длинный. Вдруг ногой на мягкое что-то, теплое наступаю и, вспомнив о собаках, появлявшихся отовсюду, думаю: собака что ль? Тревожно спичку зажег, но не собака то была, а Парень взрослый, чернявый, на полу лежит, молчит, зенки вылупил, на меня глядит. Не шевелится. Я через него переступил, дальше иду, а спичка у меня погасла, только опять на что-то наступаю, а сам думаю «собака что ль?», спичку зажигаю, смотрю: Парень взрослый на полу лежит, ступни большие, босые, проснулся, на меня глядит. Иду, значит, дальше, да спичка опять погасла на двух Парней наступил, один из которых белобрысый, Рыжеватый, второй — помельче, худой, и оба на меня глядят, молчат. Перевернулись на другой бок.

Иду дальше. Коридор длинный. Сообразил я, что у Парубков, в хозяйстве занятых, лежбище здесь на ночь… что меня и удивило, ибо в самый раз в постройках фольварочных им сенцы что ль какие выделить… да только ведь каждый хозяин по своему разумению все устраивает, а за советом похуже — это к Соседу. Однако ж вид этих парней какое-то отвращение во мне вздыбил; аж плюнул, но думаю: куда ж это я плюнул? Остановился и новую спичку зажег. Точно: Парень там чернявый, взрослый уже, лежал и я, сам того не желая, на него наплевал, а плевок мой по уху его стекал. А он молчит, только на меня глядит. Спичка погасла.

Гнев меня охватил, и думаю я: что ж ты лупешки свои на меня Таращишь, когда я на тебя Плюю… и еще раз на него плюнул. Вроде ничего, тихо, не шевелится… Спичку, значит, зажег и вижу: лежит, а плевок мой растекается по нему. Только спичка погасла, а я думаю, черти тебя раздери, стерва, я на тебя плюю, а ты, дрянь, мерзавец, ни гу-гу, ну так я еще разок в морду тебе Наплюю, в морду, чтоб ты знал!.. И наплевал, но когда спичку зажег, вижу: лежит тихо, на меня глядит. И погасла спичка. А я тогда громко говорю: «Ты, такой-мол-сякой, уж ты, стерва, дрянь, меня не одолеешь, а может ты думаешь, что я плевать перестану, да только не быть по-твоему, уж я на тебя Наплюю и плевать буду, сколько мне захочется!» Ну, стало быть, и Наплевал я, только он не шелохнется, и когда я спичку зажег, гляжу — он на меня смотрит.

Мысль моя тогда такова: «А может он думает, что я это для удовольствия, ради собственной Услады?..» И, оцепенев, долго ни на что решиться не в состоянии, все стою, стою, а он все лежит, лежит, и ничего, ничего, только время идет, уходит… пока наконец не прыгнул я через него; бегу как от Моровой Язвы, мчусь, лечу, о стену какую-то разбиваюсь, в комнату какую-то, а может и в сени влетаю и останавливаюсь… потому что чую опять передо мной лежит кто-то. Проклятье, дерьмо, еще один, конца им нет, ну как я тебе морду расквашу… и спичку зажигаю. И вот, на кровати у стены Игнат лежит, в чем мать родила, сном объятый, спит и дышит. Увидев его, опечалился я. Ибо это только кажется, что прилично парень спал. Но когда он спит, в нем спит Подлость и, о Боже, Подлец он, ничего больше, Подлец, Подлец, на всякую Подлость способный; ему только волю дай, так он Подлецом бы и стал, как те Подлецы!

*

Утро следующего дня оказалось жарче давешнего полдня, воздух душный, влажный, от чего пот обильный и майка вся мокрая. К тому же духота невыносимая на грудь, на мозги давит, а по костям, по мускулам всем ломота, заставлявшая беспрестанно потягиваться-тянуться. И вот так вяло в это утро мы ворочаемся, с кроватей встаем, с Хозяином раскланиваемся и завтрак, тяжело дыша, едим. Гонзаль в халате утреннем Ажурном Сафьяновом и в туфельках, мускусом сильно в носу свербит, а рука белая, холеная, пальчики белые, сахарные к кофию тянутся. Собачек-собак разных множество… хвостом — если у которой он есть — виляют. Едим, что дают, похваливаем! А Байбак опять стоит и опять Игната движениям едва заметно Вторит, как будто ему на дудочке Движениями своими подыгрывает, но так тихонько, так легонько, что неизвестно, за Игнатом ли он это делает или, может, без намерения, а так, непроизвольно глаз жмурит или с ноги на ногу переминается. Во всяком случае так ловко и мелодично этот Петрушка Горацио с каждым Игната телодвижением в сторонке соединялся, ни дать, ни взять — на флейте подыгрывал. Сам Гонзаль это заметил и сказал: «Еда приятнее, когда в лесу играют».

Томаш, которому за эту ночь лет двадцать набежало, из-под опущенных век взглядом Седым, запавшим и чуть ли не предвечным на эти шалости поглядывает… и молчит, молчит… но все же заговорил: «Такой неблагодарности Хозяину нашему выказывать не желаю за Гостеприимство его, чтобы здесь на несколько дней с Сыном не остаться, а дела, даже срочные, подождать могут». Удивился Игнатий, глаза вытаращил, (тут же и Байбак в такт глазам его с ноги на ногу переступил), но Гонзаля чрезвычайно это Томашево решение обрадовало и он воскликнул: «Сколь блаженна сия минута! Вот это друг! Так пройдемте же в сад, разомнемся. Иди, иди ж, Игнасик, поглядим, кто в Лапту лучший игрок, а старших Вельможных Панов-Благодетелей попрошу судьями нашей ловкости быть!» Мячик из шкафа достал и в Игната им метнул. Зарделся Игнат, Байбак слюну сглотнул, но мы уж к саду идем, а за нами — собачки.

Мух больших золотистых жужжание среди Пальм, кустов, попугаев, в гуще кустистых пышных цветов и Бамбуков, нас как душными влажными объятиями охватывало, ибо жара на улице сильнее, чем в доме, ощущалась. Животные разные диковинные направо-налево полошились, собаки большие дворовые повылезали, легавые, и давай Морды в нас совать, нюхать, только Морды у них были обвислые. За Игнатием Байбак шел, да так ловко, шельма, так мелодично, что как будто на дудочке в такт подыгрывал. Так мы на лужайку вышли, где площадка для Лапты, за изгородью, возле Оранжереи. Объяснивши правила игры (не такие, как у нас, ибо мячик сначала с руки бьется о стену, а после двукратного отскока от земли, уже с воздуха второй раз бьется о стену, но битою-лаптою; только после двух отскоков можно отбивать), Гонзаль сразу мячиком с руки бил о стену и второй раз бил после двоекратного отскока, в стену, битой, да как ловко. Игнат подбежал и низко над землей его мяч лаптою ударил… тот аж взлетел, но Игнат прыгнул, настиг его, ударил — летит, только разве чуток киксанул, в сторону пошел, в сторону! Побежал Гонзаль за ним, да на Горация прикрикнул: «Ты чего, лоботряс, без дела стоишь, поди работу какую Поработай, мученье одно с этим болваном, возьми чурку, да колышки ею поприбивай там на грядках, видишь, расшатались!» Снова мяч отбивает, Игнат прыгнул и его с отскока в отскок, а Гонзаль, стало быть, срезал… крученый пошел, крученый!.. Потом Игнат прыгает, бьет с Биты в Биту, а тот его так срезал с лету, что аж хлопнул, так что Игнат его еле-еле поймал и вверх свечой пустил, тогда Гонзаль — с отскока! Бита! Бита бьет! Сильно бьет: бах, бах, бах, бах — раздается окрест!