Вот так, хватило нескольких дней на то, чтобы почти всех Служащих дам в подвал заманить; чтоб стало в подвале яблоку негде упасть, не то, чтоб человеку лечь… В этой давке прошлое, прошлое возвращается, и не просто давнее, а Прадавнее прошлое… Пыцкаль Барону и Чюмкале ноготь сломанный показал, а Кассир «Юзеф, Юзеф, не плачь» говорит, а Бухгалтер плачет! Тут вдруг снова Караси всплыли, а за ними — Булка, давно надкусанная… и снова Шпоры удар, снова боль-мука! Уж и поверить было невозможно, уж и в голове не укладывалось, особенно днем: ведь дверь подвала только на крючочек закрыта и дел-то всего — встать, два шага сделать и выйти на солнышко, на свободу, о Боже, Боже, зачем мы тут сидим, о Боже, Боже, ведь все мы выйти хотим… а там Свобода… В голове не укладывается! Ум содрогается! Так что я в один прекрасный день подумал: как же это получается, ведь быть того не может, ведь все мы выйти хотим и я Выйду, Выйду, о, вот уж и Выхожу, Выхожу!.. И точно: встал я и к выходу пошел, а они глазам своим не веря, за Уходом моим следят, и как будто в них надежда вошла… замерли… Пошевелился, значит, Пыцкаль, Барон крикнул, Шпору ему вонзил; Пыцкаль на землю с писком повалившись, меня долбануть хотел, но промахнулся; тогда панна Зофья в меня свое всадила острие; и так все мы на полу, в Конвульсиях и в Пене! Только зачем все это, на кой, пошто, с какой целью, зачем же, для чего, на что ж?

*

И вот — Пустота! Все Пусто, как пустая Бутылка, как Стебель, как Бочка, скорлупа. И хоть страшна мука наша, но пуста она, пуста и Страх пуст, Боль пуста да и сам Счетовод пуст, как Сосуд Скудельный. И потому нет предела муке, а мы здесь и тыщу лет просидеть могли бы, сами не ведая, зачем, для чего. Так что ж, никогда мне из этого пустого гроба не выйти? Так вечно и загибаться средь этих людей, в прапрадавности своей погрязших, так, значит, никогда мне солнца, свободы не видать? И вечно подпольной должна быть жизнь моя?

Сын, Сын, Сын! К сыну бежать, лететь хотел я, в сыне отдохновение, умиротворение мое! О, как я вздыхал в подполье том о румяных, свежих ланитах его, об очах живых, блестящих, о светлых локонах и будто отдыхал, дух переводил в Роще его и над Рекою. Здесь, среди чудовищ во всем Божьем — ах, видать, Дьявольском — свете не было у меня иного оплота, иного источника в пустоте, в суши моей, кроме этого Сына, полного соков. В этом томлении о Сыне, в этой моей жажде Сына принял я Решение, смелость которого лишь только отчаянием вдохновиться могла, вот и говорю я Счетоводу: «Все это хорошо, но слишком мало, слишком мало! Не хватает тут Муки, Страху! Гораздо больше нужно Муки, Страху, Боли. И почему это мы как крысы какие в подвале сидим, когда Поступки нужны. Поступок давайте совершим, чтоб он нас Трепетом и Силой преисполнил!»

Так я посоветовал. Если бы совет мой уменьшение Боли или Трепета преследовал, они бы в меня как в предателя Шпору всадили. Но когда совет еще большего страху требует и к Подвигу зовет, то никто ему воспротивиться не посмеет, а главное — сам Счетовод (хоть и бледный, и дрожит, и пот его прошиб). Говорю я: «Трусы! Поступка требую! Поступка страшного да Самострашнейшего!» Смотрят они на меня, поглядывают, знают, что я это, поди, не от чистого сердца говорю, что подвох в этом какой-то, но знают также, что если б кто против совета моего восстал, тотчас его пришпорят (за то, что Страха убоялся). А Счетовод, видя страх данного Совета, тоже его отбросить не может, а иначе он сам Страшным быть перестанет.

Посовещались. Говорит один: «Министра убить». Второй говорит: «Мало убить, замучить надо». Третий говорит: «Мало Министра замучить, жинку-деток его убить!» Говорит Зофья: «Мало детей убить, еще лучше — Ослепить». И так в пустоте Совета Поступок все страшнее и страшнее делается, а Счетовод — волосы дыбом, чело белое, в поту — все голоса выслушивал и по ним, как по лестнице, в Ад сходил. Однако я говорю: «Мало этого всего, мало, пан Хенрик и пан Константин, мало того, пан Гжегож! И что с того, что мы Министра или жену его убьем, ведь не сегодня придумали Министров убивать, Министра убить — это дело обычное, и не такое уж страшное. Нам такой Поступок нужен, который ни причины никакой, ни повода бы не имел, а лишь голому Страху-Ужасу служил. Лучше всего Игната, томашева сына, убьем, ибо беспричинное умерщвление юноши этого всех прочих умерщвлений будет ужаснее. И такая смерть тебе, Гжегож, столько Трепета придаст, что Натура, Судьба, мир целый в портки при виде тебя наложат, как перед Владыкой!» Тогда все заголосили: «Убивать, убивать!..» и шпорами бьются, воют. Счетовод говорит Бледно, испуганно: «А, черти вас дери, не выпущу вас отсюда, не выйдете!»

Посоветовались мы. Говорю я: «Выйти нам надо, ибо здесь мы боле ничего страшного не совершим, да только не подвал нас держит, а Шпора. Так если мы кучей выйдем, со Шпорами на сапогах, то один от другого не убежит… чего бояться! Но сначала я с паном Гжегожем к Гонзалю поеду, где Игнат вместе с отцом своим пребывает, а уж там все Убийство и обмозгуем. Убить-то ведь не легко, тут все хорошенько обдумать надо. А как мы при шпорах, то конно поедем, а если я сбежать либо предать попытаюсь, то Гжегож в меня шпору вонзит». Ну, значит, советуют-присоветывают, да к моему Совету присматриваются и Счетовод нос воротит, что-то ему не по нраву предприятие мое. Но воскликнул я: «Кто трус, слабый, кто боится или увильнуть путь ищет, тому отваги шипом добавить!» И крикнул, Заревел Счетовод: «Не могу Совету не внять, ибо Диавольский он!»

И тогда на двух конях, на буланых, что в Райтшулле нам дали, к гонзалевой Эстансии через поля несемся, и Счетовода галоп с моим галопом рядом раздается! Несется Счетовод! Я рядом несусь. Бескрайняя равнина! Безграничная даль, лицо холодит, и самый бы раз с ружьем, да за птичками, зайцами или в меже где лечь, отдохнуть, уснуть… но с нами Шпора. И Дело наше, которое мы сделать должны, тоже с нами. И не знаю, Палачом ли Мучителем я к сыну мчусь или как к источнику, чтобы губы свои запекшиеся освежить… да грохот Пустого Галопа, грохот Пустоты нашей по этим пампы равнинам и пустынным пространствам Колоколом, Барабаном раздавался! Боже, Боже, как же это я палачом еду, мчусь, как же я палачом сыну моему стану! И когда мы до большого каштана добрались, я счетоводову коню Шпору как вонзил, конь Заржал, Рванул, шпора ломается, конь понес, и палач мой Мучитель растворился в самых дальних туманах равнины.

Один я на этих лугах остался. О, как Пусто, Тихо, о, какой Червячок, о, птичка на ветку села… Но Сын, Сын, к Сыну, к Сыну! Итак, в галоп и Сын, к Сыну, Сын, к Сыну — конские копыта по земле грохочут! И вот уж предо мною гонзалевой эстансии баобабы, вот зелень деревьев, кустов видна… но что это за грохот к грохоту коня моего примешивается, может это колышки здесь забивают, а может белье стирают-отбивают… ибо когда конские копыта бух-бух, то там Бух и Бах и Бух а когда конь мой бух-бух, бух-бух, то там Бах-Бух и Бух и Бах из-за деревьев доносилось! А, то ж они в лапту играли! И с коня сойдя, я за деревья бегу, а там Гонзаль с Игнатом в лапту играют, Горацио же — рядом, на колышках Игнатию аккомпанирует: и только Игнат в мячик Бух — тотчас Горацио в колышек Бах, так Бух-бахом и бьют! Томаш по саду ходит, сливы ест…

Завидевши меня, бегут приветствовать, но воскликнул Гонзаль, руки небу воздев: «Господи помилуй, никак ты из гроба восстал, с лица совсем спал!»

Тотчас же мне есть-пить подали, да и вымыли, ибо я едва своими членами шевелить мог. Потом я сел на скамейку в саду, и спрашивал меня Гонзаль: «Побойся Бога, куда ты запропастился, что с тобою все эти дни было?» Я правду ему сказать не мог, ибо ничем он мне помочь не мог, да и не поверил бы, столь неправдоподобной была правда. Говорю я ему, значит, что на поле вышел, внезапно занемог, а сознание потеряв и в больницу людьми будучи отвезен, я там много дней между Жизнью и Смертью находился. Посмотрел он на меня, да, видать, в искренность моих слов не поверил, ибо я подозрительность во взгляде его узрел. Но что мне Гонзаль, что мне Погоня Счетовода и грозящая месть Кавалеров Шпоры, коль Сына вижу, коль Сын предо мною, и голос его свежий, бодрый смех, движенья, тела всего радость-ловкость! И точно луг, роща над рекой, свежая, прохладная…