— Ах, так ты, сударь, за мое здоровье пьешь!

Да не за его здоровье он пил, а за Сына. Однако, видать, намеренно Томаш крикнул так, чтобы питье Гонзаля от Сына отвратить. Тут Пуцкаль-Барон-Чюмкала смехом взорвались! Гонзаль на старика глазом зыркает да все пьет и пьет, и хоть уже все выпил, все пьет и пьет… Но на сей раз — не таясь за Мальчика пьет и питием этим себя в Женщину превращает и в нее, в женщину убегая, от гнева Томаша укрытие находит! Ибо не Мужчина он боле — Женщина! Воскликнул Томаш, страшный от гнева, как помидор:

— Запрещаю господину за здоровье мое пить и не позволю, чтоб кто Незнакомый за здоровье мое пил!

Да какой же это господин? Не господин, а Госпожа-с! И ведь не за него пьет, а за Сына. Но пьет, пьет, и хоть уж пуста чарка, пьет, пьет, и так питие свое в бесконечность устремляет и Питием прикрывается, Питием этим запивает и пьет и пьет и Пить не перестает. И как только он пить больше был не в силах, ибо Питье его кончилось, чарку от уст отъял и в Старика ею бросил!

Вот уж грохнуло! Чарка его в мелкие кусочки прямо перед Томаша глазами над окном разлетелась!

Только Томаш стоит — не шелохнется. Тогда сын с места вскочил, но крикнул Томаш:

— Не вставай, Игнат!

А сам стоит и все тут. И кровь выступила, и одна большая Капля по щеке сползла. Ну, видать, быть драке, того и гляди, за грудки схватятся… Пыцкаль, Барон, Чюмкала из-за столика встали и кто за что похватались: один — за кружку, другой — за бутылку, третий, кажись, — за жердь какую или за табурет, но Томаш стоит — не шелохнется! Все пьяные в дым, аж от дыму того темно сделалось! Те, что дальше стояла, поближе подходят, и уж Пыцкаль, Барон, не смея драку с кем начать, друг Дружку валтузить начинают, да за вихры, а там уж и лбов разбиванье, ушей обрыванье… и темно у меня в глазах, Шум, Туман, потому как выпимши. Но стоит Томаш. Вот уж и вторая Капля показалась и вслед за первой сбежала.

Я смотрю: все Стоит Томаш, стоит и Гонзаль. Вот у Томаша и третья Капля тихо выступила, да следом первых двух так на жилетку и упала. Ради Бога, что ж это такое, почему не шелохнется Томаш? Стоит, и все тут. Вот новая, четвертая Капля стекает. От Томаша тихих капель этих тихо сделалось, Томаш на нас смотрит, а мы — на Томаша; а вот уж и пятая Капля по нему стекает.

И Капает, Капает. А мы стоим. Гонзаль ни гу-гу. Затем к столику своему вернулся, шляпу берет и медленно уходит… пока спина его совсем из виду не пропала. И только ушел Гонзаль, каждый сам по себе завертелся, шляпы поразбирали, по домам поразошлись; так все и ушли, так Все и Прошло.

*

Ночью той долго глаз сомкнуть я не мог. О, зачем я Посольству был покорен? Зачем на Прием ходил? Зачем на приеме том Ходил? Ведь сраму того там, в Посольстве мне не простят, и, верно уж, всеми я там осмеян, отвержен, шутом объявлен. А уж если тот единственный человек, что мне в признательности своей, а может и в какой-никакой симпатии не отказал, путом оказался, меня в своем кокетничанье сводником сделал, то каков же Позор и Срам мой! Вот так, на постели ворочаюсь, вздыхаю, стенаю, о, Гомбрович, Гомбрович, о, где величие и незаурядность твоя, вот ты, видать, Незаурядный, да только Сводник, Великий, да только Подлеца Дружок, на погибель Земляка своего славного, доброго, да и Сына его молодого, доброго. И в то время, как там, вдали, за водами, кровь, тут тоже кровь; и Томаша капли по моей вине истекающие. О, сколь меня эта Томашева кровь угнетала, о, как она меня связью своею с той кровью истекающей напугала! И на ложе моем, болью терзаемый, чувствовал я, что одна кровь другой кровью порожденная, здесь пролитая, меня к еще большему разливу крови приведет…

Порвать с Гонзалем, отбросить его от себя прочь… Все-таки как-никак мы с ним вместе Ходили, Ходили, ой, да ведь и теперь мы с ним вместе Ходим, Ходим, и как же мне без него Ходить, если вместе мы ходим… Так у меня ночь и прошла, но лишь утро настало, то странное Дело, да такое тяжелое, такое упорное, как будто башкой об стену, ибо Томаш приходит, и, за визит в столь ранний час извинившись, просит, чтобы я от его имени Гонзаля на дуэль вызвал! Я обомлел и говорю, как же так, зашто-пошто, ведь вчера он уж и так довольно Гонзаля этого принизил, да как же вызывать его, как стреляться, ведь он право слово — Корова… Горько он мне ответил, непреклонно: «Корова — не корова, а в штанах ходит, да и оскорбление публичным было и не может того быть, чтобы я трусом себя показал, да еще перед Иностранцами!»

Напрасными оказались уговоры мои, что, дескать, как же с коровой, как же корову-то на дуэль вызывать, людской молве пищу подбрасывать и, может, еще больше смех людской раздувать. Лучше тихо, тсс, и концы в воду, ибо и для Игната тоже стыд. А он как воскликнет:

— Корова, не корова — не о чем говорить! И не за Игната он пил, а за меня-старика! И не в Игната чаркою метил, а в меня! Промеж нас, стало быть, спор и оскорбление как промеж Мужчин было, по пьяной лавочке!

А я ему свое, что, мол, Корова. Да только он зашелся и резко кричит, что Игнатий никакого к этому касательства не имеет и что тот — не корова. Наконец говорит: «Все равно я его вызвать обязан, стреляться с ним буду, дабы дело сие по-мужски между Мужчинами разрешилось; уж я из него Мужчину сделаю, чтобы не говорили, что за Сыном моим Путо волочится! Ну а если к барьеру не выйдет, то как собаку его застрелю, так ему и скажи, чтобы знал. Он обязан принять вызов!»

Поразила меня ярость его, и уж видно было, человек этот не даст себе покою, покуда Гонзаля Мужчиною быть не заставит, ибо не мог он вынести того, что сына его на посмешище выставляли; и вот он вопреки самой очевидности на очевидность бросается, изменить ее желает! Но как заставить Гонзаля к барьеру выйти? Посоветовались мы. Говорит мне Томаш, чтобы наперед я сам к Гонзалю поехал и приватно ему разъяснил, что тут Пан либо Пропал, и либо он принимает вызов, либо от Томаша руки на верную смерть себя обрекает. Потом уж, второй раз я ехать к нему должен, но уже с другим человеком, секундантом, чтоб формально его вызвать.

Делать нечего. Нехорошо, ой как нехорошо вышло. Лучше бы оставить все в покое, ибо и сам поступок этот как будто вопреки самой природе был: как же это Путо на дуэль вызывать? Но наперекор очевидности, рассудку, какая-то во мне надежда теплилась, что, может, он как мужчина этот вызов примет, а тогда уж и мне не так стыдно, что я с ним на приеме ходил, да и в Парк Японский с ним ходил. Пойду-ка я, брошу ему этот вызов, посмотрю, что он делать станет. Вот так (хоть мне это Ничего Хорошего не сулило) просьбу Томаша удовлетворяя, направился я к Гонзалю.

Подъехал я ко дворцу, что из-за решетки большой золоченой, веял заброшенностью, пустотой. Долго под дверью ждать мне пришлось, а когда наконец она открылась, то в белой лакейской ливрее, со щеткой половой и с тряпкой предстал предо мною Гонзаль. Вспомнилось тут мне, что он перед Мальчиками мальчиками своими своего же собственного лакея разыгрывать из себя привык; но ничего, Вхожу; он отступил, побледнел, и руки его повисли, Как тряпка, Лишь когда я сказал, что поговорить с ним пришел, он немного успокоился и говорит: «Конечно, конечно, однако пройдемте в комнатку мою, там лучше поговорим». И через покои большие, золоченые, в маленькую комнатку меня ведет, да такую грязную, что не приведи Господь, кровати и той там не было: голые доски, а на них подстилка. Садится он на подстилку и говорит мне: «Как там? Что слышно?» Тут я и плюнул.

Уши его побледнели, он стал дряблым и обвис, как тряпка. Говорю ему:

— Старик, которого ты обидел, на дуэль тебя вызывает. На саблях либо на пистолетах.

Замолчал, молчит, а я ему, стало быть, говорю: «На дуэль тебя вызывают».

— Меня на дуэль вызывают?!

— Тебя, — говорю, — на дуэль вызывают.

— Меня на дуэль вызывают?!

Тонюсенько он пискнул, ручонками замахал, глазенками заморгал и говорит этим самым Голоском своим: «Меня на дуэль вызывают?!» Ну я, значит, и говорю: «Ты этот Голосок свой брось, Глазенки-ручонку брось, а лучше исполни долг свой! Я по дружбе тебе говорю, чтоб ты знал: если ты Томаша вызов не примешь, то он тебя как собаку убить поклялся. Тут либо пан, либо пропал».