— Ба, ба, ба! Не сонное ли видение? — усмехнулся он в лицо Илюше. — Ты-то, сударик, отколь вдруг повыявился? Аль по братце взгрустнулося? А он-то, бедняга, с тоски по тебе, поди, совсем извелся. Идем-ка с нами: то-то тебе, я чай, обрадуется.
— Я и так уже буду к вам с воеводами, — был сдержанный ответ.
— С воеводами! Под крылышко их прячешься? Эх, паря! Смехота, да и только. Не гораздо ты вслушался и шутки не выразумел; думал, небось, что я с какого умысла, — ни, Боже мой!
Развязавшийся у разбойника язык еще долго, пожалуй, не умолк бы, не поторопись хозяин кибитки налить ему из большого кувшина в серебряную чарку какой-то жидкости.
— Да это что у тебя, любезный, водка, что ли? — спросил Шмель, принимая чарку.
— Водки вашей русской у нас, господин сотник, нема, — отвечал калмык с поклоном. — Это наша калмыцкая рака. Многие русские тоже хвалят, что вкуснее еще водки.
— Ври больше! "Вкуснее!" Ну, да на нет суда нет.
И, опрокинув себе чарку в глотку, он крякнул и вторично подставил ее под кувшин. Выпив и вторую порцию одним духом, он не возвратил уже чарки хозяину, а преспокойно опустил ее к себе в карман; вместо же того взял из рук калмыка самый кувшин, приложил к губам и, уже не отнимая, опорожнил до половины; после чего передал своим подчиненным.
— Допивайте, братцы: не обидеть бы хозяина. С добрым человеком я смирнее теленка, — продолжал он, обводя окружающих посоловелым взором. Остановив его снова на внучке гелюнга, он подмигнул ей полушутливо, полуукорительно. — Красна ягодка, да на вкус горька! Ну, счастливо оставаться.
И, покачиваясь, он вышел из кибитки, сопровождаемый своими товарищами.
Все оставшиеся вздохнули с облегчением. Голландцы тоже было приподнялись и стали прощаться. Но без угощения их ни за что не хотели отпустить. Угощение оказалось чисто калмыцким. Были поданы два сорта сыра: бозо — кисловатый и эйзге — сладкий из овечьего молока; засушенная конина — махан, оладьи на бараньем сале — боорцук, пирожные — мошкоомор и бууркум. Все это с непривычки пахло гостям так противно, что им стоило известного усилия не выказывать слишком явно своего отвращения, и они были очень довольны, когда могли смыть с языка неприятный жирный вкус предложенным им в заключение освежительным кумысом.
Теперь их уже не удерживали. Но крепче всех потряс руку Илюше старец-гелюнг, призывая на его голову благословение великого Будды.
— Да за что? — смущенно пробормотал Илюша. — Я сказал казакам только чистую правду…
— А почто же никто другой не сказал им чистой правды? Одна радость была у меня в старости — внучка, а без тебя ее отняли б у меня… И сама она хочет дать тебе одну вещь на память… Кермина! — окликнул старец внучку, которая, точно ожидая, что вот ее сейчас подзовут, не спускала с них глаз.
Вся вдруг вспыхнув, она подошла к ним, проворными пальцами отвязала от своего головного убора сеточку с цветными ленточками и протянула Илюше, лопоча что-то по-своему.
— Бери, бери, пригодится, — сказал ему гелюнг, — больно, вишь, тебя мошкара заела.
Теперь очередь покраснеть была за Илюшей. Наскоро поблагодарив девочку за доброжелательный, но отнюдь не лестный подарок, он поспешил за голландцами, которые уже выходили из кибитки.
Глава шестнадцатая
В ГОСТЯХ У РАЗИНА
Слова Шмеля, что Юрий с "тоски совсем извелся", не выходили из головы у Илюши. А сам-то он уж как стосковался по Юрию! Да одному идти к разницам все же как-то страшно; того и гляди, что тебя тоже задержат. Спросить разве самого Прозоровского: как быть?
Прозоровский, со дня на день все более привязывавшийся к внуку своего покойного приятеля, потрепал его по щеке.
— Эко детство! Эко детство! Дай хоть казакам-то договор с нами подписать.
— Да ведь договор и набело еще не переписан!
— Перебелить недолго. Вот как наш дока-дьяк опять в чувствие придет и твое писанье одобрит, так комар носу уже не подточит.
— Да когда-то он еще очувствуется!
— А к сему у нас все тщания прилагаются: не токмо не дают ему этого проклятого винища, но ежечасно его еще студеной водой окачивают.
Эти две решительные меры, в самом деле, довольно скоро оказали свое испытанное действие. На второе уже утро законник-дьяк появился среди своих подчиненных в приказной избе — появился, правда, еще очень бледный, вялый, с потухшим взором, и когда рука его взялась за перо, то перо в ней заметно дрожало. Тем не менее, голова у него была уже настолько свежа, что он не затруднился сделать в проекте договора требуемые стилистические и формальные поправки, а затем договор мог быть и перебелен начисто "царским" писцом.
Казацкому атаману было послано извещение, что он может пожаловать теперь в приказную избу для подписания договора. Но от Разина был получен ответ, что сам он ожидает господ воевод к себе, на свой "Сокол"-корабль, как было-де уже намедни сговорено с ними.
Потолковали опять меж собой воеводы и в конце концов решили: отправиться к казакам одному только старшему воеводе, ради большого якобы почета, младшему же на всяк случай быть наготове со стрельцами.
Так-то Прозоровский в сопровождении старшего повытчика и Илюши с небольшим почетным конвоем выехал на другой день на взморье, чтобы оттуда завернуть в Болдинское устье Волги, где стояли суда разинцев, а на берегу был раскинут их временный стан. При приближении воеводского баркаса навстречу ему от казацкой флотилии отделился небольшой струг. Но самого Разина на этом струге не было; на носу стоял только есаул, который, подъезжая к воеводскому стругу, замахал шапкой.
— Здорово, князь-воевода! Наш батюшка-атаман на своем "Соколе"-корабле и много рад тебе.
Отличалось атаманское судно от остальных не только своею большею величиною, но и нарядным видом. На палубе была возведена красивая рубка-избушка, наружные стены, оконца и дверцы которой точно так же, как и весь корпус судна, были ярко расписаны красками и золотом. Паруса, хотя и не из персидских тканей, как говорила народная молва, были, однако ж, и не из простой парусины, а из доброкачественного толстого полотна, поражавшего своею белизною. На снастях же и мачтах весело развевались разноцветные шелковые вымпела и флаги.
На палубе, под шелковым же наметом, был накрыт большой стол, уставленный серебряными и золотыми жбанами, кувшинчиками, кубками, чарами и чарками; а посредине стола на огромном серебряном подносе была навалена груда яблок, груш и всевозможных восточных сластей: казацкий атаман, по-видимому, хотел блеснуть перед царским воеводой всем своим богатством, всею своею роскошью.
— А мы ждали твою милость, ждали и ждать уже перестали. По здорову ли?
Такими словами развязно, как доброго знакомого, приветствовал Разин у сходня входящего на его судно почетного гостя. О младшем воеводе он даже не справился, точно того и на свете не было. Получив от Прозоровского обычный ответ: "Жив-здоров Божьей милостью", он представил ему поочередно всех своих старшин, а затем и бывших тут же персианина и персианку, едва вышедших из отроческого возраста.
— Это вот сын и дочь астаранского Менеды-хана: княжич Шабынь-Дебей и княжна Гурдаферид.
— Гурдаферид? Славное имечко! — похвалил старик-воевода, с любопытством ценителя всего прекрасного вглядываясь прищуренными глазами в верхнюю часть лица молоденькой персиянки, неприкрытую чадрой. — И собой-то, кажись, писаная красавица… А ты держишь их все еще в полоне?
— Не в полоне, князь-воевода, ни Боже мой! Они у меня, что и сам ты, в гостях. И ты, сударик, к нам пожаловал? — обернулся тут Разин к Илюше, пронизывая его своим колючим взором. — Ну, что ж, гость тоже будешь. Только с братцем своим тебе нынче, прости, не увидеться.
— А разве его тут нет?
— В город гулять отпросился.
— В город! Так это он, верно, ко мне собрался, а я вот к нему… Этакая досада!
— Как не досадно. Ну, да еще не раз встретитесь. А это, князь, у тебя, я вижу, приказная строка с готовым уже договором? — мотнул Разин головой на повытчика, у которого на поясе болталась эмблема его звания — чернильница, а в руке были бумажный сверток и гусиное перо. — Ну, что ж, служба службой, сперва рукоприкладство учиним, а там запрем уж калачом, запечатаем пряником. Читай, любезный, а мы послушаем.