Изменить стиль страницы

За эту командировку в горы, в продолжение которой на глазах его совершилось столько интересного, Владимир более чем когда-нибудь пожалел о том, что не поступил в академию генерального штаба; конечно, тогда все им виденное не только дало бы пищу его наблюдательности, но и повело бы к более прямым и практическим результатам по службе: и сам он заинтересовался бы более, и других сильнее сумел бы теперь заинтересовать своим личным докладом, неизбежно поверхностным при настоящих условиях.

«Вероятно, — приходило ему в голову в хорошие минуты раздумья, — если бы я был более приготовлен к делу, все кругом происходящее заставило бы меня забыть тот вздор, который наполняет теперь мою голову, всю эту нелепую ревность и пошлые мечты о мщении, ближайший результат которых тот, что службу я люблю, а служить как следует не могу».

Впрочем, таких светлых минут размышления было немного; образ Наташи все-таки не покидал головы Владимира, и досада на случившееся не давала покоя. Дело сложилось, в конце концов, как-то так, что вся эта досада перешла на одного Верховцева, почти выгородивши и все еще милую Наташу, и не менее дорогую свою собственную, полную самолюбия, личность.

А самолюбия Володе Половцеву не занимать было стать, — и в корпусе, и на службе оно почти всевластно направляло все его мысли и поступки. Хорошее поведение, хороший фронт, порядочные успехи в науках, — все достигалось почти бессознательно из-за желания не отстать от одних, если возможно, опередить других. Когда, в 17 лет, по окончании курса в корпусе, пришлось выбирать направление для карьеры, когда и отец, и граф А., и собственный здравый смысл стояли за приготовление к поступлению в академию генерального штаба, одно самолюбие оказалось против, — самолюбие сначала аристократа-кадета, потом блестящего офицера, полного светских успехов, перед более обойденными внешностью, но, может быть, более одаренными духовно товарищами.

Казалось, вся практика военной жизни последнего времени указывала на то, что и в военной службе «претерпевший до конца спасен будет», то есть доучившийся не будет «произведен в генерал-майоры с мундиром и пенсионом по положению».

Один из бывших товарищей Владимира, срезавшийся на экзамене в академию, на вопрос Половцева о том, зачем он все-таки хочет поступить в нее, пренаивно ответил: «И генеральство, братец мой, не будет так страшно, и при женитьбе, смотришь, десяток тысяч набросят на аксельбанты».

Владимир был выше этих маленьких расчетцев, но самолюбие его возмущалось при мысли о необходимости напрашиваться на роль «последнего в городе», когда он бы уже «первым в деревне»; иными словами, ему очень не хотелось тянуть лямку в числе плохих учеников академии, в то время как он уже буквально блистал в кругу золотой военной молодежи петербургского света.

«Успех в обществе, при исправной службе в полку, даст мне не менее того, что принесло бы долбление», — повторил он себе выслушанную у богатого лентяя фразу и, выставив благовидные предлоги отцу и графу А., не желавшим его принуждать, покинул мысль о приготовлении к продолжению учения и остался в Преображенском полку, где вскоре аксельбант полкового адъютанта заменил таковое же украшение генерального штаба, — заменил, не заменив.

Владимир скоро заметил фальшивость своего рассуждения и ошибочность сделанного, чем с течением времени все более и более казнился. В походе, например, служба, состоявшая исключительно в разъездах, мало улыбалась ему, так как он не мог не заметить, что другие осматривали, докладывали, решали, он же с товарищами только развозил эти доклады и решения, и не было надежды, чтобы даже в далеком будущем порядок этот изменился. Самолюбие его редко было так уязвлено, как теперь, ответом начальника штаба на его вызов объехать части отряда и добыть нужные для доклада сведения, — что для этого нужен офицер генерального штаба, — очевидно, оставалось надеяться только на исправность по службе и, главное, на протекцию.

Как ни хотелось Владимиру свернуть, хоть ненадолго, в Плевну, сознание обязанности взяло верх, и он, миновав город, направился в место расположения штаба своего начальника. Тут пришлось прослушать массу рассказов о событиях последнего времени: тот сделал то-то, ездивши туда-то; этот — другое.

Один давно уже предсказывал то, что потом сбылось, но его не хотели слушать; другой доказывал как дважды два — четыре, что если бы сделано было по его, то результат наступил бы скорее, был бы лучше, полнее, — всего не перечтешь, и все надобно было выслушать со вниманием, чтобы не обидеть говоривших. Всякий слушал другого рассеянно, лишь дожидаясь возможности снова самому рассказывать. Для приличия, как бы из снисхождения, спрашивали и Володю о виденном им, но так как он был не особенно разговорчив, то охотно снова переходили к нашпиговыванию его своими новостями.

Сейчас же побывать, хоть ненадолго, в Плевне, как рассчитывал Половцев, не удалось потому, что его послали для личного доклада о положении дел в Балканах. Это взяло еще два дня. Когда, наконец, он урвался съездить в город, оказалось, что генерал Скобелев и все при нем состоявшие выехали по направлению к Тырнову и Габрову для обхода, как говорили конфиденциально, турецких шипкинских позиций.

Незадача эта неприятна была Владимиру уже по одному тому, что кошмар нехорошего чувства к Верховцеву, долженствовавший так или иначе разрешиться, затягиваясь, просто отравлял ему жизнь.

«Бросить все это, плюнуть как на вздор, — мелькнула было мысль в голове его, но не удержалась. — Игра отложена, но не проиграна и уж во всяком случае не кончена!» — решил он сам собою и пока воспользовался случаем пребывания в Плевне для того, чтобы осмотреть прославленные последними событиями места, а раньше всего поле битвы, на котором последний удар турок разбился о наш гренадерский корпус.

Всюду лежал снег. По дороге к реке Виду Владимира поразила масса валявшихся ружей; десятки тысяч их грудами торчали из-под снега, и никто не заботился о том, чтобы прибрать их. Тут же были рассыпаны патроны сотнями тысяч, и в ящиках, и отдельными грудками, постоянно взрывавшиеся под колесами повозок и орудий отрядов, шедших на подкрепление балканских войск.

Наши убитые были уже унесены с поля битвы, но турок валялось еще множество.

Особенно поразил Володю один молодой турецкий кавалерист, лежавший, широко раскинувшись, рядом со своею лошадью. Видно, умирая, воин не забыл своего верного друга: в последнюю минуту нежно обнял его шею, да так оба и застыли.

На возвышенном месте поля, на котором во время боя стояла наша артиллерия, случившийся солдат-артиллерист рассказал, как на его глазах турки сначала лезли, потом бежали назад; наивно и живо представил он свое незавидное положение, когда, стоя у орудия и зная, что прикрытия по какому-то случаю не было, приходилось ждать, что вот-вот всех их переколют; несколько наших картечных выстрелов не помогли, и турки наседали уже совсем близко. «Так и вижу, — рассказывал солдат, — турецкого офицера, что бежал впереди; из себя пожилой, рыжебородый, бежит да все твердит в такт: алла, алла! Тоже и солдаты за ним, эдак всякий полегоньку ревет: алла, алла! Которые как если и упадут от наших выстрелов, а другие не останавливаются, все бегут да ревут… Вижу потом, этот офицер уж лезет на нашу орудию, тут мы поворотили и назад к своим, а они наши пушки захватили да по нашим и давай стрелять. Только не долго было ихнего верха, — глядим, бегут назад, а наши тут их вдогонку… все поле покрыли».

Пленные уже были отправлены в Россию, и Владимир встретил лишь последние партии этого несчастного, обессиленного долгою осадой народа, в промерзших одеждах, голодного, в большинстве больного, отправлявшегося, при сильных морозах, в дальнюю ссылку. Половцев понимал, что чувство жалости должно было молчать тут, так как не только не уводить, но и просто согреть и досыта накормить их не было возможности.

Дорога, по которой шли пленные, представляла нечто оригинальное в своем роде: на всем протяжении ее и по сторонам, — пока видно было глазу, десятками валялись замерзшие и замерзавшие тела. Там, где партии останавливались, отдыхали или ночевали, десятки сменялись сотнями.