Изменить стиль страницы

Володе вчуже было жутко за бросившегося исполнять приказание полкового командира, как рассказывали, потом сломавшего себе ногу в этот день, должно быть, от усердия.

Половцев провел два дня на высотах у своего знакомого, генерала Двугородного, в продолжение которых был свидетелем нападения турок на Московский полк.

Дело было как на ладони видно с позиции нашего правого фланга при Шандорнике. Началось с того, что в этот день стали стрелять залпами по туркам, которым большой беды от этого не вышло, да и сами они к тому же не остались в долгу. Но Московский полк, забравшийся с артиллериею на южную сторону Софийского шоссе, пришелся солон одному из араб-конакских укреплений, выславших на него несколько таборов пехоты. Дело было, по-видимому, настолько жаркое, что Владимир взял на себя дружески уговорить Двугородного послать сражавшимся один за другим три батальона гвардейцев. Злые языки, впрочем, уверяли потом, что в этом сражении было больше шума, чем дела, — кто разберет? — в кампании прохаживаются насчет начальства и товарищей еще усерднее, чем в мирное время.

Здесь, на высотах, Половцев встретил того Петю Бегичева, содержание письма которого к своей матери передавал отец Василий в день отъезда из деревни. Бегичев служил прапорщиком в Новгородском полку, одном из двух, которыми командовал Двугородный, перед тем как принял гвардейскую дивизию. Володе интересно было поболтать о своих стариках и разных знакомых, но приятель стал что-то сбиваться в ответах, когда зашла речь о его рассказах насчет храбрости Скобелева и мужества Гурки, — можно было понять, что все это было написано понаслышке, так как у первого генерала Петя, оказывается, вовсе и не был под командою, а ко второму поступил только недавно.

Одною из самых интересных военных процедур было втаскивание на высоты орудий, — процедур, свидетелем которых Владимир часто бывал за проезды на горы и обратно, при исполнении поручений: без церемонии, по пояс в жидкой снежной грязи, солдаты, в числе нескольких сот человек, припряженные в подмогу двум десяткам волов и буйволов, под звуки «Дубинушки» тянули каждое орудие на протяжении двух-трех верст подъема; несмотря на частые передышки и совсем не теплое время года, они буквально обливались потом и выбивались из сил; лица ни на одном человеке не было видно, так как обыкновенно вся фигура, начиная от башлыка и кончая сапогами, густо покрывалась грязью, чистыми оставались лишь глаза. Казалось бы, тут-то уж было не до смеха, а все-таки, проезжая мимо этих чучел человеческих, до половины тела завязших в колеях и ямах, Половцев слышал шутки и остроты, видимо, смягчавшие страшную работу. «Какая разница с нашею работой!» — невольно думал он под звуки далеко раздававшихся по лесу звуков «Дубинушки».

Владимир служил, т. е. исполнял свои обязанности ординарца, исправно, но на душе у него было неладно — смутно и тоскливо. Он часто задумывался и нередко из-за пустяков раздражался; как будто характер его испортился, что товарищи вскоре заметили, и дело не обошлось без подтрунивания, иногда участливого, а когда и кусавшегося.

— Что с тобой, Володя? — спрашивал гусар, знавший его в Петербурге за доброго малого, с открытым, сообщительным характером.

— «Cnerches la femme»[38], — вставил казак-дипломат. — Пари держу что ему изменили… Сознайтесь нам, Половцев, вам легче будет.

— Все по этой дорожке бегали, понимаем, что les absents ont tort, — добавил другой и не шутя посоветовал Владимиру «плюнуть на изменившую бабу».

Шутки попадали недалеко от больного места, и Володе стоило немалого усилия не выказать этого, не рассердиться. Раз, однако, он не вытерпел, вспылил и попросил одного из смехунов прекратить шутки, «потому что они ему не нравятся». В глаза шутить перестали, но за глаза уже серьезно жалели его, когда видели засиживавшегося над раскрытою книгой, с глазами, устремленными куда-то в пространство, что стало случаться чаще и чаще.

По правде сказать, сначала он и сам не мог бы объяснить, что за тоска напала на него — смутная и в то же время неотвязная. Во все часы дня, и особенно просыпаясь по утрам, чувствовал он, что ему предстоит считаться и разделываться с чем-то интимным, но нехорошим и порядочно для него обидным; и чем больше думал он, тем крепче останавливался на мысли, что произошло что-то непочетное для его самолюбия.

Первое время по возвращении и пребывании в отряде он сравнительно меньше думал о перемене своих отношений к Наталке, смотрел на дело довольно хладнокровно и снисходительно. «И любовь ко мне была каприз, — думал он, — и это еще новый каприз, — считать их за хорошенькими девушками, значит, терять напрасно время; одним больше, одним меньше — не все ли это равно?» Но с течением времени, отчасти под влиянием шуток товарищей, тотчас заметивших и понявших его дурное расположение духа, он незаметно пришел к более нетерпимому образу мыслей.

По возвращении из России Володя не сдержал своего обещания посетить друзей в Систове просто потому, что очень уж не хотелось этого делать, — его тянуло скорее подальше от них. В письме к Надежде Ивановне он, опять под предлогом необходимости спешить с важными бумагами, сдал поклон от своих, попросил передать поклон Наташе и Верховцеву, который, вероятно, был уже здоров, и проехал мимо.

Больше и больше думая об одном и том же, он не раз вспоминал про последнее свидание на балконе, когда Наташа, девушка откровенная и искренняя, говорила ему то, что совсем не мирилось с происшедшим; так и слышался дрожавший, прерывавшийся от слез голос, говоривший ему: «Знайте, что я полюбила в первый раз и чувствую, что никогда никого, кроме вас, не полюблю!»

Зачем она сказала ему это? Чтобы что-нибудь сказать? — нет, она не такая. Разве он старался вызвать ее на это признание? — нимало, оно было совершенно неожиданно для него самого.

Строго проверяя свои тогдашние впечатления, он вспомнил, что как будто заметил у нее потом сознание опрометчивости сказанного, желание, когда он снова навел было разговор на эту тему, обойти необходимость повторения высказанного. Но ведь не было сомнения все-таки в том, что это было ее искреннее чувство. Прямая и независимая девушка, какою он ее всегда знал, ведь не сделала бы такого признания для шутки или для того, чтобы порисоваться.

Как же все это так быстро прошло, куда улетучилось, из-за чего, по чьей вине? — конечно, не по его; он виноват разве только тем, что не поехал к ним, так как служба не позволяла, и ничем другим.

Нет, виноват не он, а другой, и этот другой — он! Ведь он знал об их отношениях? Владимир хорошо помнил, как сам говорил Сергею, что Наташа нравится ему и что он хочет — не теперь, а со временем — на ней жениться; значит, он сознательно сделался их разлучником, — сознательно, обдуманно отнял у него, Владимира Половцева, девушку, бывшую товарищем его детства и теперь считавшуюся его невестой.

В Петербурге самолюбие Владимира, вероятно, скоро нашло бы утешение: он перенес бы свое ухаживание и искательства на другую особу, благо многие заглядывались на него, но здесь, при отсутствии женского общества, постоянной работе воображения и поддразнивания товарищей, ему представилось, что он лишился существа, страстно им любимого, и что слова Наташи на балконе, а потом ее плач и поцелуй при расставании дали ему полное право и на сердце, и на руку ее, — право, которое он не очень-то был намерен уступить другому.

Недавно, когда он виделся с матерью, нарочно приезжавшею в Петербург с Василием Егоровичем для свидания с сыном во время его командировки курьером, она много, с участием расспрашивала о Наташе, и теперь, в последнем письме, еще раз спрашивая о ней, шутя высказывала подозрения, что девушка похорошела там и из-за нее, конечно, больше, чем из-за турок, он не находит времени писать им, старикам. Заметно было, впрочем, в письме и серьезное беспокойство о том, как бы из-за привязанности к Наташе он не отвлекался от своих прямых обязанностей: «на все свое время», — замечала она. Милая мама! возможно ли так сильно ошибаться?

вернуться

38

Ищите женщину (фр.).