Изменить стиль страницы

Мама разбудила меня в десять часов. «Мама, это ерунда, я стукнулся в темноте о дверь в гараже». Ничего не сказав, мама вернулась с компрессом, который она наложила мне на глаз. Потом перечислила, что нужно сделать в течении дня. Уже звонили: молодой человек из Ченточелле, его выставят на улицу, если он не доплатит сегодня же пять тысяч лир за квартиру; журналист из «Панорамы», просит интервью; секретарь Автоклуба Генуи, приглашает на конференцию; Мария Беллончи, зовет на коктейль. Что касается почты: письмо от начинающего актера, прилагается фотография; рукопись какой-то сардинской поэтессы; ходатайство сенатора-коммуниста за писателя, выдвинутого на какую-то премию, в жюри которой я был включен месяц назад; письмо, написанное красивым детским каллиграфическим почерком, от одного из моих бывших касарских соседей, который предлагает купить у него виноградник; трехстраничное послание с проклятиями от недовольного читателя; чек от одного чудака из литературного салона, который я почтил своим присутствием две недели назад. Римские нравы: этому трюку меня научил Моравиа, когда тебе оплачивают обеды и прочие скучные светские мероприятия. Мой тариф уже наполовину достиг тарифа Моравиа.

— В одиннадцать часов, ты не забыл, к тебе придет Джорджо Бассани?

Джорджо Бассани? Я аж подскочил. Один из «наших» самых известных, самых уважаемых писателей, как твердят дикторы культурных программ на радио. Его тариф должно быть в полтора раза больше моего. Он написал один очень красивый роман, но Джованне Б., моей подруге детства, он понравился, пожалуй, больше, чем мне. Впрочем, приятные воспоминания о крупной израильтянской буржуазии и элегический образ девушки, в которую ты был влюблен, но которая осталась недостижима для тебя, уже не актуальны.

— А в полдень, — продолжила мама, — эти двое, они уже целую неделю рвутся, этот Вальтер Туччи и его друг Армандо.

— Ты не знаешь, чего они от меня хотят?

— Важный разговор, они мне сказали. Важный и срочный, передаю дословно. Принести тебе кофе в твой кабинет?

Чтобы нагнать время, когда я поздно встаю, я не завтракаю и сразу принимаюсь за работу. С чего начать, в этой куче писем и бумаг? Входит мама с чашкой кофе. В другой руке она держит тряпку, чтобы вытереть пыль. (Несмотря на все мои упрашивания, она отказалась взять домработницу.)

— Мама, я тебя умоляю, не сейчас…

Она сдвигает книги на полке, сдувает пыль с газетных вырезок, выбрасывает в мусорную корзину вчерашние окурки. Я понимаю, что мама хочет чем-то поделиться со мной, но не знает, как подступиться к разговору. Она подходит ко мне, шевелит губами. Я раздраженно напрягаю желваки. Она отходит, и, уже с порога, тихо говорит:

— Пьер Паоло… Сегодня день рождения Гвидо. Ему будет сорок три года, тебе это о чем-то говорит?

Она снова подходит ко мне. Я чувствую ее спиной. Не оборачиваясь, я беру ее руку и целую ее пальцы. «Мамочка, — хочется мне шепнуть ей, — благодари его, что он пожертвовал собой, чтобы ты могла полностью отдать себя твоему любимому сыну». Но она, с полным правом, могла бы возразить: «Сыночек, ты же можешь быть счастлив только страдая, так что благодари его, ведь он вынудил тебя жить с угрызением совести, что ты пережил своего младшего брата». И что нам обоим мешает воскликнуть в один голос: «Смотри-ка, а ведь в этом году 5 марта пришлось на Пасху»? Намек на день моего рождения, который фактически совпадет со Страстной. Гвидо оказался бы лишним, в грядущей мистерии. Мы должны остаться одни, только я и мама, для последнего акта скорби.

Но такие вещи никогда не говорятся между нами. Мне достаточно похлопать ее по ладошке и покрыть поцелуями ее старческие пятнышки. Она сразу смущенно вырывает руку, и спешит унести корзину на кухню, чтобы закончить уборку в квартире.

Звонок в дверь: скромный, тихий, вежливый. Противоположность бурных трелей Данило. Улыбаясь, входит Джорджо Бассани. Он сразу поворачивается к вешалке и цепляет на нее свою шляпу и свой верблюжий троакар. Пытается скрыть удивление, увидев мой подбитый глаз. С ним можно ничего не бояться: он не будет смущать меня лишними вопросами. Это — джентльмен, до кончиков своих ухоженных ногтей. Ночью шел дождь. На его до блеска начищенные ботинки попало несколько капелек грязи. Особо выделяется одно пятнышко, расплывшееся на союзке. Оно завораживает моего гостя всякий раз, как он наклоняется, чтобы разглядеть его. «Красивая гостиная», — роняет он, устроившись в глубоком кресле и с удовлетворением поглаживая бархатные подлокотники. Ему нравится моя мебель — традиционной формы, без намеков на дизайн. Он разглаживает ладонью свои безупречно постриженные волосы, которые ниспадают острыми кончиками на его благородно выбритых висках, откашливается и начинает:

— Пьер Паоло, я пришел к вам не иначе как президент «Италии Ностры». В противном случае я не позволил бы себе побеспокоить вас. Оставим в стороне наши разногласия и разберемся вместе, почему вас не интересует защита творческого наследия Италии и ее национального ландшафта. Прошу прощения! — поспешил он добавить, вытянув свою полную руку, украшенную перстнем с печаткой, — я предупредил ваши возражения. В ваших глазах мы выглядим эдакими старыми брюзгами, и заботу о том, чтобы укрепить херувимов, которые осыпаются с карниза церкви Санта Марии делла Салюте вы охотно спихнете монашкам. Однако, у меня есть одна из ваших статей, которую я вырезал из газеты. Вы позволите? «Несмотря на то, что я антиклерикал, я знаю, что во мне живут две тысячи лет христианства; со своими предками я строил романские церкви, затем готические церкви, затем барочные церкви; это мои произведения, они всегда будут жить во мне. Я был бы безумцем, если бы отрицал эту могущественную силу в себе, если бы отдал священникам монополию на эти строения».

— Вы — еврей, — сказал я, — а я — атеист. И тем не менее, пять нефов собора в Ферраре есть наше общее творение, и жемчужно-розовый фасад Сан-Петронио в Болонье есть наше общее творение. Я узнаю себя в Мадоннах Косме Туры, как вы себя — в маньеристских портретах святого Себастьяна Гвидо Рени…

Я с удивлением слушал свою витиеватую, полную аллюзии речь. Мой гость вознесся на небо, но не только потому что упоминание о его родном городе и живописце из Ферраре — пространстве его детства и атмосфере его книг — тронуло его ностальгически хрупкое сердце. Он и не рассчитывал, что я стану отстаивать свою статью, которой я откликнулся на скандальные спекуляции с недвижимостью, он ожидал лишь саркастической ремарки о Священном крестовом походе «Италии Ностры». Мы пустились в неторопливую беседу, о красоте Болоньи и Ферраре, городов, которые разделяет сорок пять километров, и в то же время колыбелей двух — не правда ли? — столь разнящихся цивилизаций, столиц двух таких разных миров. Разве смогли бы Де Кирико и Карра найти в Болонье метафизический фон для своих грез? И смог бы Джорджо Моранди растворить слишком резкий свет Ферраре на бархатных изгибах своих бутылок? Ну не правда ли, что за чудо эта Италия, где вокруг каждой колокольни расцвел (это его слово) свой местный стиль архитектуры, взросла (это мое) своя школа художников, в историческом созвучии (мое), в дивной гармонии (его) с обычаями края. Когда, смотришь, к примеру, на фрески общинного дворца в Сиенне, где Лоренцетти изобразил сцены сельской жизни, что восхищает нас больше — талант художника или же та технология пахоты, которую в ренессансной Италии можно было наблюдать лишь на этих песчаных склонах Тосканы? Нам нельзя допустить исчезновения этих незаменимых свидетельств цивилизации, которой так сильно угрожает теперь американский way of life[47]! (Последние три слова — его; я бы не рискнул их употребить так произвольно). А Маринетти? Безумец (его слово), дурак (мое), это ведь он придумал засыпать Большой Канал, чтобы выстроить поверх него шоссе!

Так, вопреки всем моим привычкам и убеждениям, и протекает между нами эта милая и ученая болтовня. Насколько дебильной мне представляется иконоборческая возня футуристов, настолько же я всегда остерегался этих агентов доброй воли, которые стенают по лежащим в руинах виллах Палладио и организуют сбор пожертвований для Венеции, оставляя вместе с тем подыхать от голода своих художников-современников. Тем не менее я охотно обмениваюсь репликами с автором «Финци-Контини», который грациозно раскачивает ногой, невзирая на пятна грязи на своем мокасине. Пока на десятом «не правда ли?», которое я прошептал так сладостно, что уже сам не узнал собственный голос, я внезапно не осекся на дифирамбе в адрес трехлопастных окон бенедиктинского аббатства в Помпозе, «чья реставрация стала настоятельно необходима». Я больше не хочу участвовать в этой комедии, поскольку только что понял причину, по которой я стал в нее играть. Данило, да, речь идет о Данило, о моем будущем, которое я решил прожить вместе с ним, с тех пор как мы полюбили друг друга. Данило, он — причина, пусть и невольная, того воодушевления, с которым я ввязался в эту беседу. Если бы он был не так примитивен, если бы круг его книг ограничивался не только Мильтоном Каниффом, Честером Гулдом, Алькаппом или Крепаксом, если бы я мог поболтать с ним о чем-нибудь, кроме футбола, киноактеров и певцов варьете, то я давно бы уже спровадил своего гостя. Уж на что я ненавижу этот банальный треп об изящных искусствах, но стоило мне изголодаться по интеллектуальной пище, как я набросился на первого встречного, протянувшего мне эту косточку! Горький вывод: я обнаруживаю, что завладевшая мною любовь оставляет часть моего естества неудовлетворенной, что разница в возрасте — не единственное препятствие, которое мешает нам жить равноценной жизнью. Испытав внезапную антипатию к этому человеку, вторгшемуся ко мне, чтобы заложить мину под мое счастье, я спрашиваю его с надменным видом, который разом отсекает все наши предыдущие любезности:

вернуться

47

образ жизни.