Изменить стиль страницы

Поняла ли мама раньше меня, по тому как я резко и нервно себя вел, что я влюбился? Плакатик, приколотый к стене в коридоре — ею или мной? — каждый день напоминал нам о западне, в которую попал первый мужчина, связавший свою судьбу с женщиной: столь печальный союз, за который пришлось так дорого платить, что Мазаччо, несмотря на всю свою виртуозность не смог передать масштабы этой катастрофы, и его Адам просто закрыл лицо руками конвульсивным жестом. По обоюдному молчаливому согласию мы знали, что земному раю нашей близости не угрожает никакая Ева! Отведя главную угрозу, мама не дала бы застать себя врасплох другим. Она была начеку и, пользуясь арсеналом своих стратагем, была готова обезвредить любую ловушку. Я люблю Данило? Прекрасно! Она тоже будет его любить, и еще больше, чем я. Она будет упреждать его желания, она избалует его, он найдет в ее доме вторую семью. Из потенциального похитителя он будет переведен в ранг брата, второго сына. В виде аннексии — пирожные. Противоядие — нежность. Она накрыла на стол и отошла в уголок. И с гордостью смотрела, как ловко исчезают абрикосы в прожорливой глотке нашего гостя, как будто каждое движение его челюстей лишь подтверждало прочность капкана, в который она его поймала. Измазанные вареньем щеки, да разве мог этот ребенок соперничать с ней? Не родился и не скоро еще появится на свет тот, кто мог бы встать между нами. Мы навсегда останемся неразлучны, в неомраченном наслаждении нетронутого эдема.

Данило смотрелся безупречно. Дожевав свой кусок торта, он набросился на мой. «Сколько книг! — воскликнул он, поднося ко рту кусочек торта, к которому я даже не притронулся. — Ты их все прочитал?» «Мальчик голоден», — удовлетворенно прокомментировала мама. Она по-прежнему стояла, скрестив руки на животе. Данило, подобрав все до последней крошки, приник губами к чашке с кофе. Он забыл положить сахар и скривился. Мама, сияя от счастья, показала ему сахарницу. «Видишь, — как бы с триумфальным видом говорила мама, — твоему другу нужна няня».

— Что это за пятна? — спросила она, показав на футболку. — Как будто брызги от сливы. Пьер Паоло, у тебя нет рубашки, дай ему, пока я постираю.

Я воспользовался случаем. Рандеву было назначено на следующий день. Он занесет мне мою рубашку и заберет свою.

— Как только освобожусь, — уточнил он и бросился юлой по лестнице.

Отныне каждый день в полдень он звонил в дверь. В коридоре мама щеткой отряхивала с него муку и хлебные крошки, которые прилипли к его куртке, после чего вела его ко мне в комнату. Он неизменно заставал меня за письменным столом — ни разу на диванчике, который я использовал как кровать — за работой над сценарием моего мифологического фильма. У Данило в нем была роль посланника. Критики потом упрекали меня за пролог и своеобразное послесловие, которые я дописал специально для Данило. Я поместил начало фильма в 1925 год: трехлетний ребенок играет рядом со своей мамой, одетой в длинное белое платье, и отцом, офицером итальянской армии. Декорация: Сачиле, один из гарнизонов моего отца, и мои первые воспоминания. К чему эта биографическая справка? — голосили искушенные журналисты. (Прочие любители низких измышлений недоумевали, к чему этот экивок с XX веком.) Еще больше их раззадорил эпилог: старый ослепленный царь, изгнанный из греческих Фив, неожиданно оказывается в 1967 году (год съемок) на улицах Болоньи, и снова — площадь Сачиле, там на плече у Данило изгнанник находит последнее утешение.

— Ничего себе! И чего я должен тут делать, в твоих родных краях?

— спросил он меня, разочарованный таким странным финалом. (Так как он не имел ничего общего с трагедией Софокла, которую я ему перед этим терпеливо рассказал.)

— Ничего особенного. Тихо ходить — прыгать здесь не надо, Данило! — и поддерживать старика, потому что ты его последняя опора.

Честно говоря, эта последняя сцена меня самого удивляла. Когда я ее писал, у меня в жизни наступила счастливая полоса. Не было судов. Правосудие оставило меня в покое. Газеты больше не издевались. Травля поутихла. Джордано Бруно, при чьем посредничестве мы познакомились на Кампо деи Фьоре, охранял меня с высоты своего постамента. Коперников монах заплатил за меня и за всех еретиков. Я читал свой сценарий мальчику, которого я любил. И пока он слушал меня с открытым ртом, я ощущал как прижимается его нога к моей. Что за неоправданный страх, что за желание умолить судьбу побуждало меня спроецировать себя в облике парии с кровоточащими орбитами глаз, который, отвергнутый обществом, рухнет, настигнутый смертью, в тот день и час, когда его юный попутчик выпустит его из своих объятий? Быть может, сам того не зная, я уже обращался к Данило с криком о помощи, которого он не услышит?

Около часа, вслед за шуршанием маминых тапочек по полу, раздавались три слабых стука в дверь.

— Мальчики, можно кипятить воду?

Это был сигнал. Мы сбегали по лестнице, последний этаж Данило пролетал по перилам. Вода вскипит через четверть часа, макароны варятся десять минут, еще минут пять маме понадобятся, чтобы слить воду, добавить соус, перемешать и положить на тарелки. Мы едва-едва укладывались в эти полчаса, но медлить тут мне не хотелось. Прыгнуть в «Мазерати», рвануть до моста, выбрать уголок за кустарником, быстро привести себя в порядок, вписаться на полной во все повороты на обратном пути — отсчет времени лишь удваивал наше возбуждение. Мы приезжали тютелька в тютельку, голодные и веселые, прямо к столу, на котором уже дымились тарелки со спагетти.

После полудня, пока Данило не ушел на вторую ходку в квартал Сан Сильвестро-Систина, я брал его с собой смотреть квартиры. Он жил со своими родителями на севере города, в Номентана. Меня же тянуло в южные кварталы. Так однажды мы заехали в квартал Всемирной выставки, специально отстроенный Муссолини по случаю ее проведения. Широкие проспекты, обрамленные дубовыми аллеями упирались в белые дворцы, чьи постоянно закрытые ворота венчали театральные надписи. Дворец Конгрессов с высокой торжественной лестницей, Музей Римской Цивилизации, чьи пропилеи раскрываются полукруглой аркой, Дворец Культуры Труда с шестиэтажными портиками посреди Каре Согласия. Сами названия улиц — авеню Героев, авеню Искусства, авеню Общественной взаимопомощи — были выбраны для иллюстрации амбиций Дуче. Гигантские статуи сжимают твердой рукой высокие, словно мачты, мечи, а воздвигнутые на перекрестках обелиски восхваляют мужественный идеал, двадцать лет внушавшийся итальянцам. Голые и безлюдные площади, мраморные фасады, пустынные галереи, убегающие в небо лестницы. Бессмысленный и нелепый пафос, который понравился Данило, очарованному светлыми эспланадами и вереницами аркад. Я не стал ему говорить — и это после того, как я в его присутствии разнес в пух и прах миф об Италии времен правления Моро и президентства Сарагата — что квартал Всемирной выставки, триумфальный крах фашистской архитектуры, сожрал в свое время миллиарды, отнятые у рабочих кварталов.

Квартира на втором этаже, в окружении кокетливых домов на виа Евфрата, соблазнила меня наличием сада с цветущим гранатником, чье покрывало алых лепестков вздрагивало при дуновении легкого ветерка. Эта улица отстроена только с одной стороны. С другой ее стороны тянется обрыв, внизу которого я углядел спортивные площадки, депо и запасные пути с красно-синими вагонами метро. Еще целинные холмы над долиной уже застраивались десятиэтажками — очередная экспансия столицы. Слева, с линии пустого горизонта, до меня долетел запах моря.

Пока я изучал положения контракта, ко мне подбежал Данило и сказал, что на этот раз большая кровать легко войдет в мою спальню. Когда-нибудь нужно было поставить все точки над «i»? Я когда-то твердо решил, что, пока мама жива, буду спать на своей неудобной кушетке, размером не шире детской кроватки. То, что я выбрал сто пятьдесят квадратных метров, шторы с электрическим подъемником, оборудованную кухню, лестницы с позолотой, домофон, чтобы переговариваться из лоджии с гостиной, то это для мамы — у нее будет право на роскошь, которую обещал ей супруг, когда женился на ней. А чтобы меня не мучила совесть, что я поселяюсь в этой вызывающе буржуазной резиденции, я решил, что квартал Э.У.Р. будет всего лишь очередным экспонатом в моей коллекции пригородных кварталов. В получасе езды от Колизея — здесь я все равно останусь маргиналом с периферии.