Изменить стиль страницы

Жан-Жак ко всему прочему был помешан на опере. Его тоже захлестнула эта мода, шествовавшая по всему миру. Но только ли в моде было дело? Как и многие его соотечественники, которые выбрали эту форму искусства, порывая с интеллектуальной традицией своей страны, чтобы засвидетельствовать, что они также отвергали ее пуританскую мораль, молодой француз с головой отдался увлечению, которое способствовало расцвету его личности. Объявляя себя «лириком», поклонником фиоритур и «барочных» пароксизмов, он изобличал во лжи французский классицизм и вступал в ряды людей, ведущих жизнь без правил и ограничений. И в порыве такого воодушевления он уже только и делал, что то и дело сравнивал расплодившихся по всей Европе оперных певиц и сводил к этому все свои разговоры. Впрочем, Раф, в силу профессии, и Бруно, из снобизма, охотно подыгрывали ему. Было ужасно комично слушать, как они беспощадно разбирали по полочкам достоинства своих фавориток, поскольку преклонение перед той или иной дивой предоставляло каждому из них возможность безапелляционного суждения. Из-за голосовых связок этих дам они разбились на непримиримые кланы, несмотря на общность во всех остальных аспектах их жизни — в речи, привычке, одежде, саунах и легком, искрометном чудачестве.

Я нехотя сел на стул, который подвинул мне Раф. Я первым делом заказал себе негрони, хотя никогда не пил спиртного. Они в свою очередь еще до моего прихода взялись за минеральную воду и потягивали теперь через соломинки свой «Сан Пеллегрино». Рассудительный и кичливый жест: когда ты чувствуешь себя свободным и уже не сковываешь себя ограничениями, какая нужда находить утешение в возбуждающих средствах? Они встретили меня в легком, веселом настроении, и я корил себя, что так нехорошо отвечал на него. Я судорожно сжал свой бокал, не в силах отдаться этому нежному весеннему утру. Насколько мне нравилось, что они избавились от всякого чувства вины и порвали с законом Моисея, настолько же мне была неприятна их развязность и самоуверенность. Казалось, у них не было иной цели, кроме как жить припеваючи. Их легкость вызывала во мне инстинктивную антипатию, за что я первый же себя и проклинал.

Жан-Жак похвастался нам большим флаконом духов «Ив Сен Лоран», который он купил в магазине «duty free[57]» в новом аэропорту «Шарль-де-Голль-де-Пари». Он ерзал на своем стуле, распираем от счастья между гордостью от посещения самого современного в Европе аэровокзала, удовольствием от демонстрации нам такой престижной штучки, удовлетворением от полученной скидки и радостью, что он успел на вечернее представление «Кармен» в исполнении Коссотто. Бруно всеми силами изыскивал возможность как можно больнее задеть Жан-Жака за его шовинизм, а Раф, который первый обратился ко мне, попытался вовлечь меня в их дискуссию.

— Нам бы хотелось узнать твое мнение, о величайший, — сказал он мне. (Решив ничего не воспринимать больше всерьез, с тех пор как бары на Кристофер-стрит освободили его от всех предрассудков, он разговаривал теперь исключительно в шутливом тоне.) Мауро думает, что нам следует подписаться на эту бульварную газетенку, которую издает «Фуори». Что скажешь? Я, знаешь ли, политика, я скорее против этого.

— Фу! у них очень низкого качества бумага! — бросил Бруно, чей нагрудный платочек был подобран в цвет к галстуку. — Если хотят, чтоб их читали, пусть используют чернила, от которых не пачкаются руки.

— К тому же, — добавил Жан-Жак, который начал прыскать со смеху, прикрываясь своей маленькой тщательно ухоженной ручкой, — им понравилась Дойтеком в «Армиде».

— Такой прокол! — расхохотался Бруно.

— Они на тебя ни разу не выходили? — спросил меня Раф.

— Выходили.

— Ну… скоро ли мы прочитаем твою газету?

— Никогда, — сказал я, сжимая челюсти.

— Я знал, почему ты возразишь, — подхватил Раф. — Писатель не обязан быть активистом, его место не на баррикадах, и так далее.

— Все-таки, — перебил Бруно, — они защищают наши права.

«Наши права» — еще один их припев, который меня раздражает. Потому что между мной, Рафом, Бруно и еще четырьмя миллионами итальянцев есть только одна общая вещь. Должно ли из этого следовать, что все эти четыре миллиона человек, не имеющих ничего общего во всем остальном, обязаны мыслить себя как единое и единодушное «мы»? И потом меня бесит это понятие «права». Чтобы я кого-то полюбил, у него не должно быть никакого представления о «правах». Или же, если он осознает их, пусть отказывается от них. Я уже читал несколько номеров «Фуори»: претенциозный и агрессивный жаргон. В то же время у меня становилось слишком много врагов. Меня отверг авангард, который уже десять лет как стух, но который все еще наводил ужас на писателей, меня снова вызывали в суд за откровенные обнажения в неаполитанском фильме, меня освистали студенты, меня высмеивали феминистки, мне угрожали правые, проклинали левые, от меня отступились все политики, мог ли я после этого позволить себе роскошь ссориться со своими единственными надежными союзниками?

Я отглотнул свой негрони и заставил себя заговорить любезным тоном:

— Я заявил, что никогда не буду работать с «Фуори», потому что считаю, что не мое это дело читать нотации в молодежном журнале.

— Жаль, — откликнулся Жан-Жак, просто надо бы как-то исследовать этот необыкновенный водопад книг, которые посвятили нам за последние два-три года. Это — настоящий взрыв, беспрецедентное культурное событие!

— Вот именно, — парировал я резко и неожиданно для себя самого, — я бы побоялся высказывать свое несогласие с такого рода литературой.

— Но почему? Ерунда какая!

Они все дружно запротестовали.

— Я понимаю, когда она была монополией психоаналитиков, — сказал Бруно неприятным писклявым голосом, — ты, ясно, без всякой радости узнавал, что пока мама Оскара Уайльда тащила на себе все хозяйство, его папа мыл посуду…

— Ну ты шутник! — прыснул со смеху Раф. — Кстати он прав: какая нам разница, кто чистит дома картошку, пока мы сосем пальчик в детской кроватке… Дядя Зигмунд на самом деле проявлял весьма любопытную слабость к овощам…

Я подождал, пока стихнет смех.

— Да, да, — утомленно кивнул я в знак согласия. — Никто сегодня уже не хнычет, все борются. Но эти книги…

— А что, эти книги? — снова заговорил Жан-Жак, задирая подбородок, чтобы скрыть свой маленький рост. — Разве это не замечательно, что вместо того, чтобы оставаться табу, этот вопрос стал предметом публичного обсуждения? Что о нем говорят в газетах, на радио, по телевидению. И Италия в этом смысле оставила Париж далеко позади, — закончил он так, как будто привел неоспоримый аргумент.

Он думал со свойственным его соотечественникам самомнением, что мне будет приятно послушать, как он признает превосходство моей страны в области, в которой в кои то веки Рим не оказался в хвосте у Франции.

Комплимент меня не тронул. На помощь Жан-Жаку поспешил Раф.

А ты знаешь, что книжный магазин Фельтринелли, вот тут, за нашей спиной, организует в следующем месяце неделю дебатов? Я надеюсь, что ты не останешься в стороне!

Я все еще поддакивал, уткнувшись носом в свой бокал, но уже задавался вопросом, что бы сказали по поводу этой активной шумихи мои друзья из боргатов, Серджо, Франко, оба Альдуччо, а также мои знакомые с мясного рынка, Карло и Ромоло, и более давние мои приятели, Нуто, Манлио, Эльмиро, что разделили со мной те далекие летние месяцы. Все это изобилие памфлетов, речей во славу, круглых столов и радиотелевизионных программ казалось мне отнюдь не признаком «прогресса», а мрачным предзнаменованием. Что! Теперь нам следовало нацепить некий знак отличия на пиджак? Маршировать со знаменем в руке? Я теперь должен хвастаться, что я, видите ли, особая статья? Стать категорией? И теперь независимо от моего желания мне придется отстаивать право иметь такой вот цвет волос или такую форму носа? У них теперь одно на устах — осознавать ответственность, требовать, устраивать демонстрации… Трагическое поражение моей Италии Фриули и Понте Маммоло, в которой мы были теми, кем мы были сознательно, в которой физическая экспансия наслаждения быть вместе сама собой вела нас к любви. Но как расписаться в таком нездоровом пессимизме перед этой троицей ретивых новобранцев, которые выпячивали свою гордость за принадлежность к эмансипированному веку вплоть до готовности присоединиться к правилам поведения площади Шеридан?

вернуться

57

беспошлинной торговли.